 Андрей Полонский
RUSSIAN POEMS, 1998.
"Cчитается, что в своем словаре
снов он сумел собрать один волос
с головы Адама Рухани... Внутри его
косноязычного рта радостно смеется
другой рот."
М.Павич "Хазарский словарь".
Сны, тени,
тащится возок, тащится,
люди- заложники перемен.
Тысячи верст до Индии,
сотни верст- до Италии,
смертей и рождений тлен.
Блефующий каторжник сочиняет сонет,
сточетырнадцатый Людовик идет поесть,
красавица, берегущая свою честь, принимается за минет,
что мы делаем здесь?
Здесь, среди перекошенный рыл и прекрасных лиц,
обнаженных девиц и их огольцов,
двух (без третьей) так уж случилось- столиц,
певиц (впору молиться о них), певцов
(впору их отправить куда-нибудь на Кавказ,
чтобы реальный ужас сдавил им грудь,
не то, что сейчас-
полюби меня, не забудь,
я пою свой романс, ибо город пуст,
и на каждой улице фонари горят,
я пою свой роман, ибо слышен хруст,
это бесы пируют у входа в ад,
я пою свой романс, я почти забыл
всех кого я любил и о ком рыдал,
я пою романс, ибо страсть и пыл
на простые решения променял).
Он посмотрит, певец, на людские дела,
он примерит людские дни,
он расскажет, как его жизнь вела,
по холмам, где бродят огни,
где пирует половец, кумачом
освещая свой лабиринт,
где поручик, с дамою обручен,
все равно не бросает винт,
где шумит опийная Бия в ночи,
и Катунь плюет серебром,
Обь-красавица требует: замолчи,
мы не выберемся добром.
А он ей отвечает: хоть волком вой,
хоть играй на винтовке джаз,
я живой, умирающий, но живой,
и не выполню твой приказ.
Не горит огонь, подпирай плечом
или сразу прикладом гаси,
на ямской гоньбе иль на скорой врачом-
никого ни о чем не проси.
И поручик, карты бросив на стол,
на машине проверит иглу,
бородатый половец будет гол,
как любой король на балу.
И заменит историю наледь слез,
и газетчик, хмельной от фраз,
поцелует красавицу, чтоб взасос,
не затылок, не рот, а глаз.
Вот и кончилось кино, то есть сон,
сонм вещей, соль вещей, соляная рана,
певец пущен на переплавку, газетчик спасен,
теперь метет мостовую у ресторана.
Хай подняли из-за того, что им надо удачу ткать
на домашнем ткацком станке,
никому не хочется в гроб и спать,
пока губы еще в молоке.
Накоротке, через ревность и рай,
накоротке, через свист и пляс,
Бог, чей язык- потерянный край,
вороний крик и собачий лай,
Хозяин, душистый как каравай,
смотрит на нас.
Люди- заложники друг друга, я беру твою судьбу,
рассматриваю на весу
взваливаю ее на спину, как тюк
старых книг, разорванных лент, чудес и обманов-
как я все это унесу,
вдруг потеряю, вдруг...
То есть, конечно же, вздох, то есть конечно же вскрик,
то есть итог, каков он есть, то есть прок
бесконечно малый от этих лент, этих книг,
истоптанных в миг, разнесенных на пыль дорог.
Вопи, если голос дали,- сказал лицедей,
снимающий платье, чтоб ужинать взаперти,
вопи, собирай людей,
чтоб всем объявить, что ты пьян и никого не готов вести,
не готов вести за собой в тот край, которого нет,
к тем домам, что нарисованы дымом твоих сигарет,
к тем письмам, что писаны за полями твоих страниц,
на просторе тюрьмы, за зрачками пустых глазниц.
Вести,- возразил гонец,- вести только готовят месть,
метель, - опомнился стряпчий,- все заметет слова,
герой давно уже кончил, красавица, берегущая честь
умылась и была такова,
что ветер ластился возле ее подошв,
метель ласкала ей грудь и шептала: пойдем,
и тот, кто был лучше всех, теперь его хуй найдешь,
мок в Азии под дождем.
Россия- родина, ревность, страна теней,
о батые охота, о грозном в строке печаль,
никакой свободы, и в небесах над ней
соколиный клекот, орлиный грай.
В граде Китеже драки в метро кончаются питием
спиртных напитков на привокзальном ветру,
герой знает, что он умрет, не оставив следа,
эмигрирующий в Эдем,
герой знает, что он умрет, и я, уходящий под землю,
утверждаю, что это к добру.
Красавица соберет свои книжки и отправится в путь,
она будет зализывать раны и ощупывать грудь,
грудь опухла от поцелуев, болит сосок,
слишком ветрено, пора на Восток,
где шумит опийная Бия в ночи
и Катунь плюет серебром,
и рыдает Обь-река: замолчи,
мы не выберемся добром.
И не надо,- скажет,- снимая плащ,-
автор этого текста, чужих дорог
и нескольких судеб,- мол, плачь- не плачь,
я теперь никакой игрок.
Я знаю итог и плюю на сны,
я косой скосил времена,
не желаю другой страны,
но и данной мне послан на,
по любимой привычке чужих степей,
на хмельном диалекте ночных низин,
где раскормлен егерь-прелюбодей
и смеется кабан, его господин.
А французский поэт написал, что тьма,
не бывает, мол, полной, пока в ночи
на границе города спят дома
и в карманах любовников бренчат ключи,
и улыбка,- слыхал, господин,- сильней
всех ранних седин и оккультных книг,
история кончилась, пена дней
смыта, мелодией правит крик.
Крик о помощи, крик сквозь тоску и лад
ежедневной привычки спешить домой,
крик истошный и дерзкий: пусти, назад,
мы повесили егеря вниз головой.
Он висит, покачиваясь в ничто
в своей куртке кожаной, меховой,
а его победитель в легком пальто,
пусть устал, улыбается под травой.
А его победитель, пусть сукин сын,
никакого раскаянья, трын- трава,
еще пива с рыбою попросил,
закусил и сказал: "братва!
как живем, братва, так и пиво пьем,
водку пьем или курим план,
в небеса отправимся, как умрем,
сигаретным дымком, не чужим враньем,
нашей легкой повадкой, кто с кем вдвоем,
кто втроем, кто кадлою, кто наг, кто хром,
но оправданы будем там.
Ты слыхал, господин, он сказал, что ты
оправдаешь его дела,
и седая ресница с твоей высоты
на губы ему легла.
|