в номер

На главную




 

   

ТЕМНОЕ ПРОШЛОЕ ЧЕЛОВЕКА БУДУЩЕГО (роман)
ПОЛНЫЙ ВАРИАНТ РОМАНА БУДЕТ ВЫЛОЖЕН НА САЙТ .ПЕРИФЕРИИ. ЗДЕСЬ, В КОНЦЕ НЕДЕЛИ (ОРИЕНТИРОВОЧНО - К ВОСКРЕСЕНЬЮ), КАК ТОЛЬКО Я ЕГО ДОСКАНИРУЮ, В ВИДЕ ТЕКСТОВОГО ФАИЛА. С.Т. В моей комнате четыре стены. Четыре стены, потолок и пол. Между ними расположены некоторые вещи, как то: кровать, стол, стул, шкаф и другие. Я сижу на стуле за столом. Когда мне надоедает сидеть на стуле, я подхожу к окну. за которым идет снег, у самого стекла быстро, вытягиваясь в белые прочерки, а дальше медленно, чем отдаленней от окна, тем медленнее, почти застывая на лету. Движение снега сопровождается журчанием воды в батарее отопления, но можно подумать, что звук текущей воды раздается с улицы. и снег уже незаметно начинает таять под своей поверхностью, Когда устаю глядеть на снег, я иду в ванную и грею руки под горячей водой, потому что топят слабо и в комнате так холодно, что чувствуешь кожей едва заметное тепло, исходящее от настольной лампы. Я делаю это по десять раз на дню, а в особенно холодные дни еще больше. Чтобы не держать руки просто так под стру§й воды, я мою их с мылом, поэтому руки у меня всегда необыкновенно чистые. Вчера я так долго тер их, что заметил, как они, переплетаясь пальцами, гладят друг друга с неприкрытой нежностью: мои намыленные руки изменяли мне друг с другом. Я застал их в момент измены. Я почувствовал себя, как радужная мыльная пленка, растянутая между пальцами, выгибающаяся, дрожа. над пустотой. Стоило развести пальцы подальше, как пленка лопнула и исчезла. Я улыбнулся себе в зеркало над раковиной. Согрев руки, потирая их на ходу, я возвращаюсь в комнату, ставлю чайник на электроплитку и, дожидаясь, пока он закипит, ложусь на кровать. Или снова подхожу к окну, если за ним произошло что-нибудь новое, снег, например, перестал, а может, пошел иначе, не сверху вниз, а снизу вверх, что, в общем, ничего не меняет. Или беру с полки какую-нибудь книжку, и, листая ее, опять сажусь к столу, не замечая, как, уступив мне место в самый последний момент, со стула встает другой Игорь Чесноков, то есть другой я, подходит к электроплитке, и, дождавшись, пока закипит чайник, не спеша заваривает, как я это делаю изо дня в день, четыре ложки чая на чайник с отбитый носиком. Поджидая пока настоится, он подходит к окну. где ему уступает месте третий Чесноков, идущий в ванную греть руки под горячей водой, разминувшись в дверях с выходящим оттуда четвертым мной с красными, еще влажными ладонями. Этот четвертый Чесноков наливает чай в стакан и пьет его с моими любимыми киевскими сухарями, так что. когда я отрываюсь от книжки, полстакана уже выпито, и на мою долю остается один единственный сухарь. К тому же допивать чай приходится на кровати, потому что место за столом необходимо мне пятому спешащему записать что-то на лежащем на столе листе бумаги - не зря же я просидел над ним с утра. чай может и подождать. если, наконец, в голову пришло что-то стоящее. Но записать ему ничего не удается, так как шестой или седьмой Чесноков уже успел нарисовать во весь лист ухмыляющуюся рожу: усы. бородка, сигарета в зубах, почти сросшиеся над переносицей брови. - есть у меня такая привычка: автоматически рисовать всякую ерунду, когда не работается. Между тем. меня в комнате становится явно слишком много. За перемещениями фигур уже трудно уследить, теснота растет с каждой минутой, угрожает возникнуть путаница. Свободного места практически больше нет, мне попросту некуда приткнуться. В собственной комнате я не могу найти для себя места, не занятого мною - не остается ничего иного, как надеть пальто, ботинки и скорее выйти на улицу. хлопнув дверью. Я так тороплюсь, что шнурки приходится завязывать уже в лифте... ... Наружу выходили не глядя друг на друга, молча, как полагается товарищам по оружию, которым не нужны слова. Оказавшись на воздухе, сосед попросил у меня закурить, потом, держа зажженную сигарету во рту, сказал: "Красивая эта девочка в главной роли, а? Та. блондинка?' и прежде, чем я успел ответить, что на такой скверной копии я ее толком не разглядел, он добавил: "Вылитая моя жена. Один в один, разве что ростом повыше, моя жена миниатюрная, мне по плечо. С тех пор. как она от меня ушла. я этот фильм раз шесть смотрел или семь. не помню точно, так что копия для меня никакого значения не имеет, я все равно уже все наизусть знаю. Я много разной дряни переглядел прежде чем на этот фильм вышел, зато теперь мне ничего больше и не надо. Я знаю еще два других с той же актрисой, но они ни в какое не идут сравнение". Я спросил, почему, мне казалось, что все эти фильмы друг от друга почти не отличаются. "Еще как отличаются! В тех других она просто ложится под каких-то жлобов, пыхтит, старается, но я-то вижу, что они ей все на самом деле безразличны и радости ей от них ни на грош, она даже скрыть этого не умеет, актриса-то она никакая, тоже мне, Комиссаржевская! Сколько ни пыхти, сыграть любовь у нее не получается, сразу видно что она совсем про другое со всеми этими типами думает или про другого. Вот так и моя жена. с кем бы ни была, всегда будет помнить обо мне и так, как со мной ей ни с кем никогда не будет! По крайней мере в кинозале я в этом не сомневаюсь, и чем актриса бездарнее, тем лучше она мне это подтверждает. Зато в сегодняшнем фильме есть сцена, которой в двух других нет, как ее брюнет в шортах мочит, помнишь? Не помнишь? Потрясающая сцена! Шедевр! Я рада этого сюда с другого конца Москвы сегодня ехал. полгорода обрыскал, прежде чем нашел, где его сегодня крутят. Он ей сначала два раза по морде смазал, потом за волосы и на пол, и еще ногами, и еще, пока его не оттащили. Четыре раза, я считал! А я ведь ее в жизни пальцем не тронул, я же дышал на нее, как на свечку... Если б я ее так же как этот в шортах, может, все бы иначе было... Стоило, ведь, до чего же стоило, иногда руки так и чесались! Да и теперь еще чешутся... Четыре раза ногами изо всех сил - так ведь и убить можно, если правильно попасть, по голове, например, а? Как ты считаешь? Я иногда на это надеюсь, прямо как тот мальчик, который десять раз Чапаева смотрел и вс§ ждал, что он выплывет, так и я жду, что она получит свое и уже не встанет больше, раз и навсегда, но ей хоть бы что делается, она каждый раз вскакивает и за старое... Но все равно я могу эту сцену смотреть бесконечно! До того я ему завидую, тому ублюдку в шортах... Хотя дело даже не в зависти... Дело в том..." Тут он попытался закурить, но сигарета давно погасла, он поглядел на нее с досадой: "Потухла..." Покрутив в пальцах, подул, попросил у меня огня. Сырой ветер свистел сквозь темную улицу и мне пришлось закрывать для него пламя спички спиной. "Дело в том, что без ключа мне к себе домой не попасть. Нужно кому- то звонить, проситься на ночлег, а времени уже половина первого. Да и не знаю я к кому проситься, у всех жены, дети. Негде мне ночевать." "Может быть, у тебя дубликат ключа где-нибудь есть?" - спросил я в слабой надежде, что мне не придется до утра слушать рассказы о его жене, поскольку было ясно что в слушателе он нуждается также остро, как в ночлеге, и стоит только пустить его к себе, как бессонная ночь обеспечена. - Второй ключ, конечно, есть, но он в театре, в раздевалке, там все давно заперто. - Ты работаешь в театре? - Машинистом сцены. ... Медленно гасла под потолком театральная люстра и раззолоченный галион зрительного зала с ярусами балконов, бельэтажем, ложами, партером и притихшими зрителями плавно погружался на темное дно. Последним источником света в полной тьме оставалась оркестровая яма. Затем осветился и пошел волнами, раздвигаясь в стороны, тяжелый занавес, расшитый золотом по красному пятиконечными звездами и гербами СССР. Открылась сцена. На заднике тускнел не то рассвет, не то закат, не то застывший отблеск повара. Среди серых, почти сливающихся с темными декорациями армяков народа алели кафтаны стрельцов. Бояре в высоких бобровых шапках, замутить хотя на государстве, собирались на "гнусное совещание". Приведенная в действие доносом, закручивалась малопонятная политическая интрига. В массовых сценах было занято едва ли не столько же народу, сколько сидело в зале, все пространство между кулисами полнилось смутным движением. Хоры напоминали пение бурлаков, вытягивающих, надрываясь, то и дело застревающую на мели перегруженную баржу народной оперы. И все-таки она плыла, медленно и неумолимо двигаясь вперед, посуху яко по морю. Хоры, превышая друг друга, громоздились в темном сияющем пространстве над рядами партера, вдавливая зрителей в кресла: "Победихом, посрамихом, пререкохом, пререкохом и препрехом ересь. Ересь нечестия и зла стремнины вражие. Победихом, пререкохом и препрехом!" Раскольники готовились к самосожжению, преданные стрельцы выходили сутулясь, неся на своих плечах плахи, на которых должны быть казнены. Действие разворачивалось все шире, все больше людей теснилось среди декораций, казалось опера уже не умещается в театральных стенах, еще немного и она вырвется из них на простор городских улиц. Но хитрое устройство сцены, предотвращая выход происходящего на ней за ее пределы открывало новые неожиданные пространства: за кремлевскими башнями возникали алые боярские палаты, за ними раскольничий скит, позади него голубел заснеженный лес, уходящий в синюю даль, в мутный закат или неизменный отсвет пожара, а за лесом и закатом сидел у пульта машиниста Некрич и, слушая в наушниках указания помрежа, щелкал переключателями. Я навестил его в антракте, чтобы поблагодарить за контрамарку, но у него не было для меня ни секунды времени. Он вел сегодня вечером спектакль, и вся ответственность за техническую сторону лежала на нем. Вся сложная машинерия оперы была в его руках. Некрич переводил рычаги на пульте и кремлевская стена на скрипучих тросах поднималась вверх, уходила высоко в полумрак над сценой, а ей на смену спускался оттуда обреченный сгореть деревянный скит. Двое молодых ребят в кедах и джинсах выкатывали плаху на колесиках, Некрич подгонял их: "Живее, живее!" Меня едва не сбили с ног рабочие, толкающие перед собой Лобное Место. Я не знал, куда приткнуться среди поспешно перемещаемых или вдруг взмывающих в воздух стен, башен, сундуков, ларей. Стоило мне прислониться к резным перилам лестницы, как всю лестницу выносили у меня из-за спины на сцену. Я позавидовал Некричу, чувствующему себя за своим пультом как дома в этом лихорадочно подвижном мире среди невесомых вещей... ... Что-то от оперной смуты просочилось все-таки сквозь стены театра на улицу. Однажды нам пришлось сделать крюк, чтобы обойти стороной громадный митинг. Из центра толпы доносились обрывки выкрикнутых в мегафон фраз: "Растущая напряженность... предатели интересов народа... Россия на грани... коммунисты... путчисты... завтра может быть поздно..." Нам были видны только спины, вытягивающиеся, чтобы перерасти друг друга, встающие на цыпочки, голые шеи, тянущиеся вверх из воротников в сырую пустоту солнечного воздуха над площадью. В под- земном переходе у трех вокзалов женщина в платке, стоя на коленях, пела сильным, на весь переход разносящимся голосом "Спасены мы, Христос идет из Сибири, имя ему Виссарион." Вокруг нее тоже толкался народ. В эти оттепельные дни люди вообще необыкновенно легко собирались вместе, точно все также шатались без дела, как мы с Некричем и только и ждали повода, чтобы сбиться в толпу. У входа в метро слепой играл на аккордеоне нечто грозное, тягучее, бахоподобное. Идущие мимо под медленную затягивающую музыку, казалось, двигались против течения, напрягаясь, чтобы быстрее миновать аккордеониста, вырваться за пределы досягаемости его густых вяжущих созвучий. Они кидали деньги в футляр от инструмента, слепой сгребал их в кучу и ощупывал вялыми движениями анемичной руки, словно у него самого от этой музыки кости расплавились. Больная полиомиелитом женщина в рыжей короткой шубе с большим букетом только что купленных цветов прошла мимо него, скособочившись, подтаскивая тонкую ногу в черном чулке и мучительно вихляясь, но со стороны это выглядело так, будто она приплясывает под аккордеон, нарочно выделываясь для потехи. "Пора бежать отсюда, - сказал тогда Некрич. - прочь из этого города, из этой страны, этой части света - и чем дальше, тем лучше, в Америку лучше, чем в Европу , а надежнее всего - в Новую Зеландию, только там можно себя чувствовать по-настоящему в безопасности от того, что здесь произойдет! Близятся события ... то, что было до сих пор - Чернобыль, "Нахимов" - только вступление, только увертюра... Я слышу их приближение, как глухой барабанный бой, очень далеко, но здесь колеблется воздух. Как будто где-то долбят асфальт, и в окнах мелко дрожат стекла. Ночами я просыпаюсь от их гула, он будит меня во сне и стихает, когда я открываю глаза, но до конца не исчезает, остается постоянным фоном, проступает сквозь все шумы и звуки, стоит мне на нем сосредоточиться. События висят в атмосфере, им осталось только разразиться, это произойдет скоро, быстрее, чем ожидают. Я смотрю на них, на тех, кто суетится, покупает подешевле, продает подороже, примеряет все эти шляпки (мы проходили мимо магазина, где молодая женщина стояла перед зеркалом возле окна, Некрич не проглядел ее, несмотря на азарт пророчества) и мне жалко их иногда до слез - ибо никто здесь не избегнет и никто не будет пощажен! Как сказано, у всех руки опустятся и у всех колени задрожат, как вода, и у всех на лицах будет стыд и у всех на головах - плешь, серебро их и золото не сильно будет спасти их!.. Боюсь, что даже наш театр не силен будет спасти, хотя он-то, конечно, переживет любые события и сохранится до тех пор, пока вся эта часть суши не уйдет на дно океана в результате нового геологического катаклизма, но ведь каждый из нас в нем заменим, тем более простой машинист сцены, и когда меня однажды не станет, никто, может быть, даже не заметит, никто и не вспомнит обо мне! Я бы давно уже сделал отсюда ноги, если не в Новую Зеландию, то хотя бы в Европу, в Германию, например, самая музыкальная страна, на каждом перекрестке симфонический оркестр, а оттуда и до Зеландии, когда наступят черные дни, легче добраться, чем из Москвы, но прежде мне нужно с Ириной расквитаться, она меня здесь намертво держит, пока мы с ней не разочтемся, нет мне отсюда исхода! А если она ко мне вернется, - Некрич на секунду замолчал и поглядел на меня, точно ожидая подтверждения, что это возможно, - если она все-таки вернется, то мне никакие грядущие события не страшны, нам на них будет просто- напросто плевать, пусть гражданская война, пусть все вокруг рушится, сгинет в пламени, обратится в прах, пусть от этого города камня на камне не останется, он давно уже заслужил - пусть! И если погибать, то вместе! - Давай, что ли, еще по одной за это дело? - предложил я, допив последний глоток из своей бутылки. Мы взяли еще пива и сели на лавочку на солнечной стороне бульвара. По бульвару гуляла пенсионеры в черных или синих до черноты драповых пальто с вытертыми каракулевыми воротниками. Они переходили от одного газетного стенда к другому, щурились, читая, и сплевывали на снег с досады на прочитанное. Похоже было, что они токе ждут событий, о которых говорил Некрич, ищут признаки их приближения в газетах и негодуют на то, что они все никак не наступают. От избытка освещения их пальто казались еще чернее, чем были, еще толще и шершавее, от взгляда на них по коже зрения бежали мурашки. Солнце было таким резким, что я закрыл глаза, но от выпитого и сырого ветра стало холодно, особенно мерзли пальцы рук, даже в карманах, только лицу было тепло. Некрич сидел рядом молча, и то, что он внезапно перестал говорить, было необычно, я уже успел привыкнуть к его почти безостановочному монологу. Я оглянулся на него, чтобы посмотреть, чем он занят. Он разглядывал свои залитые светом руки, держа их перед собой на коленях, слегка шевеля в рассеянном блеске поросшими темными волосками пальцами. Он изучал их так сосредоточенно, словно стремился получше запомнить напоследок. При каждой новой встрече Некрич жаловался на бессонницу. Он засыпает мгновенно, говорил он, но уже через несколько часов просыпается и лежит с открытыми глазами до рассвета, один в постели, где еще недавно рядом спала жена, где сохранились остатки ее запахов, которые он вынюхивает под одеялом, как собака, и кажется себе ночью таким худым, точно тело удлиняется в темноте, растягиваемое бессонницей, как средневековой пыткой. Иногда под утро сон возвращает- ся, и тогда он спит до двух, до трех часов дня, если ему не нужно в театр на утреннюю репетицию. За время нашего шатания по городу Некрич часто двигался как бы в полусне, речь его переходила в бормотание себе под нос, он начинал заговариваться, терял нить, иногда мне казалось, что он говорит сам с собой, забыв обо мне. Он быстро пьянел и со слипающимися на ходу глазами, наполовину ослепший от размытого сияния оттепелъного солнца, чапал в своих американских ботинках по лужам и талому снегу, облизывая покрытые коркой обветренные губы, точно хотел распробовать падающий на них свет на вкус. Однажды, когда мы хотели перейти Садовое Кольцо, и я уже начал спускаться в подземный переход, Некрич неопределенно махнул рукой и пошел поверху сквозь шесть рядов транспорта, я не успел его задержать. Он пересекал Кольцо наискось, глядя куда-то вбок, почти не замечая машин. Я попытался броситься за ним, чтобы остановить, но застрял между первым и вторым рядом, вернулся назад и глядел ему вслед, ожидая, что сейчас он будет сбит и раздавлен. Но Некрич легко проскальзывал между машин, не замедляя и не ускоряя шага, их сплошной поток разрывался перед ним. Несколько раз заскрежетали тормоза, один из водителей, высунувшись, обложил его, он только отмахнулся, даже не повернув головы. Когда я вышел из перехода на противоположной стороне Кольца, Некрич давно уже ждал меня, прикрывая ладонью глаза от солнца. Явно не обращая внимания ни на что вокруг, то и дело наступая ботинками в прозрачные мелкие лужи, Некрич, тем не менее, сторонился всех заляпанных грязью уличных вещей, скамеек, урн, всего, обо что можно было испачкаться, регистрируя их каким-то боковым зрением. Особенно осторожен он был в транспорте, бессознательно стараясь держаться подальше от троллейбусных стенок, от перил и поручней в метро. Среди оттепельной распутицы он двигался так, точно был одет во все новое и белое, и ходить в новом и белом по грязным московским улицам давно вошло у него в привычку, доведенную до автоматизма. Некрич вообще опасался прикасаться к незнакомым вещам на улице. Когда ему нужно было позвонить из автомата в театр, он держал трубку как можно дальше ото рта, боясь, как объяснил, заразиться: "Мало ли кто говорил по ней до меня! На трубке ведь могут остаться бактерии!" Часто нам попадались разные места, напоминавшие Некричу о сбежавшей жене. Хотя куда нам идти, решал обычно я, а он только плелся за мной, засыпая на ходу, мы то и дело натыкались на дома, где они вместе бывали, магазины, куда заходили, и телефонные будки, откуда Некрич звонил ей, словно это все-таки он водил меня по городу, как по музею своего неудавшегося брака, где он теперь экскурсоводом. Проходя мимо места, где он уже был с женой, Некрич останавливался, как внезапно разбуженный лунатик, и начинал взахлеб рассказывать, сам себя перебивая, проглатывая окончания фраз и, кажется, плохо отдавая себе отчет, что говорит, потому что истории его оставляли позади самый крайний предел откровенности, который я только мог себе вообразить. Скоро я знал уже все привычки и повадки его жены, и что за слова она шептала ему на ухо во время любви, какие прикосновения заставляли ее забывать обо всем на свете, как она плакала, стонала, и клялась, что у нее никогда не было никого лучше, чем он. Но, странное дело, чем больше подробностей я узнавал о ней, тем сильнее становилось подозрение, возникшее еще в ночь нашего знакомства, что все они имеют отношение только к скуластой актриске из дрянного фильма, виденного нами тем вечером, и ни к кому, кроме нее. Я так плохо разглядел ее тогда, что сохранившийся в памяти расплывчатый силуэт без труда присваивал себе все детали, слова и истории, рассказываемые Некричем. Не то, чтобы в его словах было что-то особенно неправ- доподобное, - скорее неправдоподобным был он сам. Из всех персонажей своих историй Некрич был наименее достоверен. Я не мог отделаться от впечатления, что он рассказывает о событиях, которым был свидетелем, или, может быть, слышал о них от кого-то из участников, стараясь выдать себя за главное действующее лицо. "Постой, - Некрич застывал у дверей ресторана в переулке, - я же узнаю это место! Мы здесь сидели однажды с Ириной, ели лобио, под самый конец, когда все у нас с ней уже катилось под откос, с тех пор ни разу здесь не был. Я тогда не мог уже больше сдерживаться, меня трясло всего, я чувствовал, что все погибло, она мне изменяет, я для нее больше никто, меньше, чем никто, я тварь для нее, пустое место, а она отмалчивалась, точно и не понимая, о чем я. Меня подмывало скорее прекратить эту молчанку, вывести ее на чистую воду, набить ей по щекам, пусть даже она сразу после этого меня бросит, я к любому пустяку цеплялся, конец так конец, а она как будто и не замечала, хотя обычно заводилась с полу- слова, так что это мне вдвойне подозрительно было и только подтверждало, что я прав. А в ресторане я ее, наконец, достал, не помню уже чем, но достал, у нее такие глаза сделались, точно она меня одним взглядом убить хочет, и, ни слова не говоря, берет со стола графин с красным вином и мне в лицо! Но я уже был готов, успел к скатерти пригнуться, и все вино - на женщину за соседним столиком, на белое платье!" И снова это было кино, теперь скорее, немое: обведенные черным, сужающиеся от ненависти глаза во весь экран, рука выплескивает графин с вином, мужчина в усах юрко ныряет под стол, черное разбрызганное пятно на широкой спине, женщина оборачивается, за ней встают еще двое, три черных круга раскрытых от удивления ртов на белых лицах, ссорившаяся пара улепетывает, едва не сбивая с ног официанта (черные брюки, белая рубашка), исполняющего в попытке удержать равновесие короткий танец с балансирующими на круглом подносе бутылками, другой официант бросается за ним следом, требуя оплаты, сталкивается с первым, падающие на пол бутылки, катящийся поднос, два одинаковых официанта, сидя на полу. глядят друг на друга... "Мы тогда еле ноги унесли и так потом смеялись, что даже помирились, но ненадолго. - закончил Некрич. - Все было обречено. Любовь умирала, и ее было уже не спасти!" Он страдал. Когда он говорил о своей жене, у меня то и дело начинали ныть недолеченные зубы - напряженность его страдания отдавалась болью в открытых нервных окончаниях. Если верно, что чем счастливее человек, тем быстрее бежит для него время, то Некрич страдал так, точно хотел остановить бег времени и жить вечно, вечно мучаясь. Он страдал, как актер немого кино, компенсирующий преувеличенной жестикуляцией невозможность объясниться словами... ПОЛНЫЙ ВАРИАНТ РОМАНА БУДЕТ ВЫЛОЖЕН НА САЙТ .ПЕРИФЕРИИ. ЗДЕСЬ, В КОНЦЕ НЕДЕЛИ (ОРИЕНТИРОВОЧНО - К ВОСКРЕСЕНЬЮ), КАК ТОЛЬКО Я ЕГО ДОСКАНИРУЮ, В ВИДЕ ТЕКСТОВОГО ФАИЛА. С.Т.

TopList UP.RU - Internet catalog