в номер

На главную




Григорий Злотин

НОВЫЙ БЕРЕГ



Сретение


    
    Был один из лучших дней во всем городском году: солнечный и тихий. Дело шло к вечеру, но еще прежде сумерек сцену будущего заката захватили тени. Длинные и худые, как угольник землемера, они деревянно шагали от угла к перекрестку и с середины площади в проемы между домов, ползли вверх вдоль закопченных глухих стен, воровски выскакивали из-под мостов и неверным, колеблющимся отражением оплетали стрельчатые ограды. Теням противостояли одни лишь ало-золотые вспышки катившегося с горы колеса солнца, что устало гляделось в битые стекла зданий, предназначавшихся к сносу. Эта молчаливо предрешенная борьба делала вечер ярким и единственным; казалось, словно в древности, будто решительность этой беззвучной схватки не оставляет места для завтрашнего дня. И оттого все случавшееся представало с необыкновенною четкостью и представлялось законченным и несомненным.
    
    Место же нельзя было спутать ни с каким другим потому, что оно было единственным место в сумрачно-стальной столице Империи, где на мгновение ожил непривеченный здесь дух старой монаршей обители, дух по-домашнему привычного, бестолкового и беспорядочного старобытного города. И площадь, уцелевшая на задворках параднейшего Центрального проспекта, прозывалась Конюшенною. И канал имени Ея Величества, прямой, словно простертая десница Всадника, здесь неожиданно заворачивал, огибая выраставший на гранитном полуострове собор. Да и самый тот собор до странности напоминал набивший оскомину символ столицы прежнего царства. В особенности своими пестрыми луковичными главами - ребенок, проходя по близлежащему саду, скажет: кресты и купола - Храм Воскресения вызывал в памяти вид своего старшего собрата и недосягаемого образца - собор Покрова, стоящий и поныне на краю громадной пустынной площади, на далеком и загадочном юго-востоке.
    
    Но тут все кажется маленьким и уютным: в гранитах набережной масляно плещется нечистая вода, по ней, как водомерки, скользят солнечные блики, и лодки громоздятся друг за другом с такою же повседневною обыденностью, как экипажи у перекрестка. Черные пики садовых решеток отпечатываются неожиданно контрастно - словно стрелки на циферблате - на фоне охры и крона полуклассических зданий. Предвечерний гул стихает, когда в ползущих по тротуарам остроконечных тенях может ни с того ни с сего почудиться силуэт несчастного, так и не успевшего состариться императора: его острая трость и пышная шуба, его холеные, казенно-немецкие бакенбарды и дикие, полные обиды и смертельной тоски глаза.
    
    С горечью глянет он, всеведущий задним числом, на сусально-ярмарочную дребедень боковых крылечек и на выцветшие доски строительных лесов - не умели, ни те, ни другие! - и пойдет не спеша назад к себе, в Крепость, не минуя той самой проклятой садовой решетки, главной в его жизни и в Городе.
    
    
    
    

Ветер


    
    Ветер выл, неся северо-западную печаль, запах фьорда, дальние моря. Врывался в тесную клетушку на Васильевском (и поэт подходил к окну, цепенея). Бил порывами форточку, гнал покой. Бил наотмашь и в помпезные фасады за рекой. Тополь в окне метался из стороны в сторону, и в неизвестную страну летели дикие низкие тучи. Над Охтой разносило бурый дым. Гневалась Нева. Ударами чугунных волн толкала неподъемный гранитный шар на Стрелке. Мосты надрывались, едва держа на привязи угрюмый броненосец крепости. Ветви хлестали памятник забытым победам. Мотало баржу у Кронверка.
    
    Ангел шел с Дворцовой на Петербургскую сторону. На Троицкой ему стало страшно. Сзади нависала река, слева - крепость. Равелины были зловещи. Впереди открывалось ущелье Каменного острова, и купы садов темнели в отдалении дурной осенней приметой.
    
    Вид Ангела был ужасен. Черные тени лежали вкруг бездонных врубелевских очей, кудри воздымались, как у Медузы Горгоны, которая вот-вот увидит свою долгожданную смерть. Небесные облачения Ангела изорвались еще над Лугой и теперь висели клочьями, и облетали, словно ржавые листья дуба в мерзлых ноябрьских полях, а под лохмотьями была обыкновенная пехотная шинель цвета пороха, колючей проволоки и влажного ржаного хлеба. И веяло от той шинели промозглым чахоточным сквозняком эстляндских мыз, мятежных кронштадтских фортов, сданной Риги, расхлябанных переездов подле станции Дно. Дождевой водой на дне неглубоких траншей. Холодом мокрых ног и худых сапог. Страхом в виду свиного, железнорогого врага - тупого, люто упорного, медленно, но неуклонно подползавшего по раскисшим дорогам ко брошенной всеми, пустой и мертвой, как Распутин в проруби, столице.
    
    Город гнил, вяз, тонул в безвременьи. В последние недели надежд уже не стало и на этого, ненавистного и вместе желанного супостата, а беспутное родное воинство было вдали и без сил. И ныне Ангел шел, словно арьергард разбитой великой армии с юга на север, через весь город, неся над головою огромный, как хоругвь, и тяжелый, как трехлинейная винтовка, сосновый крест. Где водрузит Он его?
    
    
    Вся губерния шатается, точно съеденный изнутри термитами вконец трухлявый ствол, ибо под тонкою коркой земли и под желтой осеннею травою дышат и светятся в ночи синими огнями тьмы и тьмы безымянных могил. Отчего встают по осени дымы над опустевшими полями, и воздух дрожит над ними, словно над распаленною солнцем дорогой? Неужто это они поднимаются из-под тощей пашни и идут мимо обмелевших каналов и взорванных колоколен в свой последний поход? Где она, небесная Бернгардовка? Где превечный Кронштадт? Где неизбывная Левашовская пустошь и бесконечная линия Маннергейма, и Ораниенбаумский плацдарм, и Мясной Бор, и Пискаревка, и Средняя Рогатка, и лживый, лживый Рабочий Поселок номер Пять?.. Куда уходит со скатками через плечо и с лопатами вместо недоставшихся винтовок, в колонну по трое, небесное ополчение? И видит Ангел, что мой близорукий друг тоже идет там, в левом ряду, спотыкается, опорками месит глину безвидного горнего шляха, и идет уже полвека, с того самого дня, как был убит подо Мгою, роя ставший могилою окоп.
    
    И нет конца извилистой колонне. Но из первых, тифозных дней Он все глядит и глядит, бессильно помавая крылами, вослед мертвящим десятилетиям и навстречу им. Цепенеет, как поэт, что прирос к холодному стеклу в клетушке за рекой, и, как он, не хочет верить своему собственному провидческому всеведению.
    
    Вот уж почти скрылись они в тучах над городом. Только голодный, оборванный Ангел, сам ростом с версту, шагает замыкающим по грязным тучам небесного проселка. К неземному полустанку, где все идет и идет посадка в эшелон, который отправляется в вечность.
    
    
    
    

Расставание


    
    И вот, наконец, он отваливается от стенки, огромный пароход, черный и жирный, словно пиявка, насосавшаяся кровью сотен и сотен беглецов.
    
    Аспидный грязный дым валит из толстых труб, рев гудков надрывает душу, уже стесненную толпою и совершавшимся перед глазами. Толпа рассеялась. Еще какой-нибудь час тому назад они валили и лезли по зыбким мосткам на палубу. Подтягивали узлы на веревках. Бросались в воду, после карабкались. Подплывали в лодках. Толклись на страшной, заплеванной площади. Топтали, что ни попадя. Давили поклажу и друг друга. Кричали и бранились. Плакали навзрыд. Крестились размашисто, крестили украдкой, втихомолку, словно конфузясь отчего-то. А и вокруг уж начинался ад: выли заводские гудки, стреляли по дальним слободам, извозчики носились, как полоумные, по набережной - не то удирали, не то везли кого-то еще, за бешеные деньги, к пристани.
    
    Теперь все позади. Один стоит у борта, глядя на медленно удаляющуюся землю. На отплывающую навсегда площадь с ее тумбами, часовнями и будками. На торговые ряды. На крыши домов. На кроны садов. На главы церквей, горящие в пополуденном свете. На дымы зажженных посадов и тающих сел. На синие горы. Стоит и думает о том, что все кончено.
    
    А после был барак в Галлиполи и холера. Была Прага или, кажется, Белград. После была служба денщиком и несбывшиеся, несбыточные надежды на возвращение. Бессильные монархические съезды. Убогие газеты и недурные школы для детей. После был Париж и нищета, и труд на консервной фабрике и первая выходная пара. После нахлынули немцы. Были марши по радио, воззвания на перекрестках, аресты, саботаж. Затем немцы отхлынули, унеся мертвых с собою в небытие.
    
    И снова потекли стремительные годы. Была радость и цветы, и кафе на бульварах. Дети выросли и стали французами. Но пришли отпеть его, когда он упокоился на пригородном кладбище у крохотной белой церкви.
    
    Другой стоит у пристани и, ошалев от горя, комкает в руках грязный, как сапог, носовой платок; вместо того, чтобы комкать и рвать в кармане замусоленный кусок бумаги с печатью, выданный неправильной властью. Таращится сквозь мутные слезы на едва отваливший от причальной стенки караван судов и думает о том, что все кончено.
    
    А потом был подвал чрезвычайки и концлагерь, и тиф. Были скитанья по стране и Саратов или, кажется, Салехард. Потом был труд чернорабочим на цементном заводе и голод, и бессильная гармонь по вечерам. Была безумная надежда получить весточку из-за границы, и был страх от этой несбывшейся надежды. Потом были марши по радио (из черной тарелки на стене) и кровожадные воззвания в убогих газетах, и аресты, аресты, аресты... Потом нахлынули немцы. Были штрафные батальоны и заградительные отряды, и смерть. Была первая парадная гимнастерка и первая медаль. Потом немцы снова отхлынули, унеся мертвых с собою в небытие. И вновь полетели долгие, разные годы. Была радость и духовые оркестры в городских садах. Дети выросли, и с ними выросла стена, отделившая его от них и от непостижимых внуков. Но все же они пришли помянуть его, когда он упокоился под безликим надгробным камнем на новом кладбище за городом.
    
    И лишь спустя много лет, в далекой, безучастной стране некто совсем чужой, проходя по залитой счастливым солнцем улице, вдруг остановится и замрет, сраженный этим воспоминаньем. И, слетевшись из неоглядного далека, их жизни скрестятся, как лучи, в незнакомом сердце и вспыхнут в нем, словно солнечный зайчик в осколке битого стекла.
    
    А в бирюзовую гавань однажды войдет дивный белый парусник имени русского мореплавателя с балтийско-немецкой фамилией, под непорочным стягом с лазоревым шотландским крестом. Сбежится народ, матросы станут оделять местных жителей крепкими пахучими папиросами. На палубе они и встретятся: последний врангелевский кадет и внук ополченца, чудом не сгинувшего на Волхове, дожившего до запоздалой на тридцать лет победы, не дожившего до дней иных.
    
    Они постоят у борта, зачарованные закатною дорожкой на воде и вместе сойдут на новый берег, всем существом своим отменяя наше долгое, горькое расставание.
    
    
    

Лос-Анджелес, 1999 г.


ваше мнение назад  архив   вперед начало
   
<00000261 00000261 >



TopList UP.RU - Internet catalog