в номер

На главную




Мария Кудимова

ДВИНЯНИНОВ




    ... Городские сумасшедшие делились на два разряда - дурачков и шпионов. Первые составляли стойкое большинство, и контингент их не расширялся десятилетиями. Шпионы - категория немногочисленная и зарождается в среде дурачков же. Провинциальная бессобытийная жизнь требует иногда некоторой встряски. По магистральной улице с непременным названием Советская много лет бегал дурачок по прозванию Коля-биби. Коля любил обогнать легковушку класса "Москвич-412" (между прочим, совпадение с тогдашней ценой на водку), некоторое время технично бежать перед капотом и звонко кричать: "Биби-и-и!" Может быть, он однажды умер от разрыва селезенки - такие скорости даром не проходят, - во всяком случае, куда-то исчез. И городская безжалостная молва немедленно объявила его агентом ЦРУ и американским, таким образом, шпионом.
    Третью категорию - юродивых, то есть оригиналов с пророческой или творческой жилкой, вообще наделенных даром слова, специально не выделяли: скепсис ко всему надличностному, казалось, навсегда поджал губы горожан с прилипшей к ним подсолнуховой шелухой. Юродивые тем не менее существовали, хотя и на обочине общественного сознания. Один из них пророчествовал в городском транспорте. Входя в троллейбус с дурным расположением духа, он мрачно оглядывал пассажиров и, тяжело давя на "р", произносил: "Обр-р-атно начинается комедия Гр-рибоедова "Гор-ре от ума"!" Подсев же на остановке "Горсад" в размягченном состоянии, божевольник становился лицом к салону, спиной к водителю, простирал руку на манер монументального Ленина и с интонацией, которую я впоследствии не могла без смеха слышать из уст любимых западными славистами столичных поэтов, возглашал: "Нити не тяните, а тки-и-ите!" Кто сказал, что пророчество - то, что сбывается у вас на глазах? Пророчество - то, что зреет подспудно и часто остается не разгаданным ни в какой перспективе.
    В отличие от маргинальных собратьев Двинянинов был юродивым натурализованным, включенным в социальную организацию: он преподавал в нашем педвузе древнерусскую литературу и носил степень кандидата наук. Как это ему удалось, разбираться бессмысленно, потому что тогда следовало бы признать за жизнью определенный объем системности, а уж это прямой путь к психиатрическому диагнозу.
    На экзамен к Двинянинову следовало приходить либо первым, либо последним - всякую срединность он приравнивал к посредственности. Торопясь занять место в первой пятерке, я споткнулась прямо на вузовском пороге и выронила в окаймлявшую этот порог лужу (аналогичные водоемы преследовали меня всю жизнь, по всей видимости, как привет от обожаемого мною Гоголя) все нехитрое содержимое своей сумки, в том числе и зачетку.
    Двинянинов одновременно походил на всех представителей семейства бегемотовых и носороговых, и, что поразительно, его ротовое отверстие тоже было способно видоизменяться от улыбки гиппопотама до выражения слона, у которого разболелся бивень. Мою зачетку он взял с любопытством носорога, скосив глаза, как будто ему на нос (рог) села птичка тари. Как многие крупнотелые люди, говорил Двинянинов мягким тенором, близким к фальцету, странно растягивая гласные - словно зубы ему сцепило ириской и он тщетно пытался разлепить челюсти для нормальной артикуляции. Поэтому речь Двинянинова производила двоякий эффект: напоминала плач нанятого работника службы ритуальных услуг и непропорционально затянувшуюся репризу коверного.
    - О, бедная! - начал Двинянинов свой плач-репризу, юродски обращаясь неизвестно к кому - к нематериальной зачетке или ее вполне материальной уронщице. - О, кто причинил тебе такое неудовольствие?
    Все же мое состояние не было столь плачевным, как у на глазах раскисающей книжицы. Плачевны были только последствия происшествия, поскольку зачетная книжка не подлежала дублированию. Но об этом я ничуть и не задумалась, размышляя лишь, как бы надыбать из лежащей передо мной программы курса необходимые для хоть самого лаконического ответа сведения.
    - Что же случилось - поведайте мне, дитя мое! - На согласных, даже не губно-зубных, Двинянинов отчаянно присюсюкивал. За спиной негромко ржали пока зрители - каждому из них предстояло стать, как и мне, пассивным статистом в моноспектакле.
    - Упала в лужу, - сказала я неорганично, с выходящей далеко за рамки роли угрюмостью.
    - В лужу! - восхитился Двинянинов и встал с места, нависнув необъятным животом над столом с разложенными билетами. - В лужу. Вот она, горькая правда! Неприкровенная, обнаженная - и тем трагическая правда. За нее вам полагается награда, дитя мое!
    Он взял в руки оскверненную зачетку, вписал туда "отлично" в соответственную графу, затем отлистал к началу и поперек титульной страницы крупно начертал: "Упала в лужу. Наказанию не подлежит. Доцент Двинянинов". С этой аттестацией я и завершала высшее образование, к восторгу или изумлению последующих испытателей.
    Двинянинов был уверен, что студент, нашедший в себе элемент воли, чтобы явиться в аудиторию, уже тем самым заслуживает положительной оценки. В абсолютно безнадежных случаях, которые преподаваемый им предмет поставлял бесперебойно, поскольку носители новояза сплошь воспринимали древнерусский коренной язык как иностранный, Двинянинов, окитаивая прищуром свои слоновьи глазки, задавал вопрос:
    - А скажите мне, любезнейший, какого колера обложка учебника, изданного для Вас неусыпным попечением Наробраза? - Он неизменно называл просветительский департамент в конструктивной стилистике 20-х годов.
    Случалось, что оппонента ставил в тупик и такой вариант спасения. Но Двинянинов продолжал игру на понижение до конца:
    - Будьте же столь великодушны, сходите в книгохранилище - древние иудеи называли их генизами - и окиньте его беспристрастным взором, не пораженным, смею надеяться, недугом монохроматизма.
    Горемыка плелся в библиотеку, оглядывал учебник и получал за это усилие долгожданный "уд".
    Слабостей у Двинянинова наблюдалось зорким глазом коллективного невежества несколько. Каждую можно было использовать к своей прямой или косвенной выгоде. В частности, он собирал некрологи, следующим образом комментируя свое увлечение:
    - Идеального некролога - в одну строку - удостоился на моей памяти лишь один покойник - член Литфонда Борис Пастернак.
    Однажды Двинянинов столкнулся на улице с дамой, которая в священном трепете отпрянула от громадного силуэта:
    - Боже мой! Так Вы живы? А я вот ношу некролог о Вас и все думаю, что теперь его и подарить некому.
    - Покажите! - замельтешил большой мягкой рукой, как делал, когда на экзаменах слышал шелест бессовестно применяемых шпаргалок и умилялся при этом: "Чайки мои белокрылые! Куда летите вы и вернетесь ли к холодным берегам Отчизны?"
    Дама достала из портмоне бумажку в рамке, и Двинянинов впился в нее. Прочтя реестр земных заслуг усопшего, он откинул голову, из слоненка немедленно обратившись в бегемотика, подвергшегося щекотке, и тенористо затянул:
    - Так это же Двинов умер. Дви-нов! А я - .нянинов. .нянинов!
    Другой страстью - и не по важности другой, а по инакости - было Слово. Как единица языка - само собой, ибо Двинянинов был филологом от Бога, словолюбом и словославом. Но как жанр - особо и единственно, и конституированно в главном Слове древнерусской литературы - о полку Игореве.
    Лекции Двинянинов читал в форме раешных баек. Иное общение с контингентом, на три четверти состоящим из сельских ребят, к третьему курсу филфака снижавших число орфографических ошибок в диктовке с сорока до тридцати, не имело смысла. Все менее эксцентричное оставалось за гранью зачаточного интеллекта - хваткого, но, по пушкинской аристократической аттестации, нелюбопытного. Двинянинов становился в проходе где-то ближе к центру аудитории, выбирал зрителя - обычно жертвой становилась самая некрасивая и хуже всех одетая девочка - и начинал представление.
    - Идет протопоп Аввакум по Юрьевцу, - заводил он обманчивым тоном доброй нянюшки, - смотрит в окно, бычьим пузырем затянутое, - интонация резко менялась, переходя на уровень лектора общества "Знание", - окно в крестьянских избах затягивали брюшиной крупного рогатого скота или пузырем, встречался также небольшой проем с волоком, задвижным ставнем для подачи милостыни, - интонация возвращалась к сказовому ладу, постепенно нарастая. Двинянинов приближал лицо к замершей в смертельном зажиме немой визави, спускал звук до шепота. - А на печи мужик с бабой блуд творят! - Он отшатывался от невидимого оконца, пораженный увиденным святотатством. - Входит Аввакум в избу, берет плеть ременную да по бабе, да по бабе. - увлекшийся Двинянинов хватал лежащую на столе тетрадь и принимался хлестать ею воздух.
    Оцепеневшая визави, однако, чувствовала приближение передышки. И действительно, в редкой аудитории не находился мастер раскрутки Двинянинова на щекотливую тему. Молодой голос с тренированной недоказуемой ехидцей вопрошал из народной толщи:
    - А чего такого? Может, они в законном браке состояли?
     Вопреки массивности Двинянинов мгновенно оборачивался корпусом к оппоненту:
    - Так они же в Страстной четверток блуд творили! Один день в году потерпеть не могли.
    Пытливые умы на достигнутом не успокаивались. Немедленно находился некто второй, продолжавший дело товарища:
    - А чего ж он женщину-то? Мужика бы отметелил.
    Двинянинов незамедлительно выдавал номер цирка слонов и в эту сторону:
    - Так мужик уж с печи слез!
    Недорослевый снобизм иногда заставлял противиться его манере, воспринимая ее как профанацию. Но ведь сама возможность ощущать упрощение информации свидетельствовала о том, что процесс просвещения достиг цели. Только спустя десяток лет я поняла, что Двинянинов, к примеру, языком лубочных подписей изложил нам, детям безбожников, тайно крещаемым бабушками, все "Четьи-минеи" - с апокрифами и житиями местно-чтимых. Но всякий раз я ждала - и всякий раз пропускала - момент кульминации, когда, казалось бы, вне сюжета о каком-нибудь Васильке Теребовльском Двинянинов останавливался, обводил нас затуманенным вдохновением взглядом и, воздев руки на манер Мочалова в роли Гамлета, неподдельно трагически, без тени привычного юродства, восклицал:
    - Время-то идет, а Слово-то не изучается!
    Конкретное Слово - о том самом незадачливом полку - не только не изучалось, но игнорировалось с восьмого класса как некий эталон программной скуки и неприменимости к себе любимому. Двинянинов, кажется, понимал это, потому что не затруднялся даже академическим переводом памятника на язык родных дубин всеобщего образования. Он чесал на языке первоисточника, изредка комментируя - по личному выбору:
    - Не "мыслью по древу" - какой еще мыслью?! "Мысью" - сиречь "белкой", векшей, юрким зверьком из отряда грызунов.
    Но время от времени он снова замирал, подбирал живот и менял модуляцию, казалось, вне всякой связи с исполняемым произведением:
    - Время-то идет, а Слово-то.
    И я бурной и взбаламученной девятнадцатилетней душой ощущала этот страшный ход времени - вовсе не мерный античный бег, который слышала Ахматова и которому в конечном счете предавался в экстазе и Коля-биби, а роковые медлительные шаги Командора. И мне делалось стыдно за всех, вместе со мной не изучающих единственно подлежащее изучению - Слово - и за соревнующихся по переводу его, созданного на корню моего родного и не узнаваемого мною языка. Закрывшись юродством от мира, от нашего праздного самомнения, уйдя в толщу времени от безумия абсолютного настоящего и все же из него апеллируя, им оперируя в своей усердной тревоге, Двинянинов исподволь освобождал нас от страха бесцельности. Он ставил, полагал цель - изучение Слова, а не автоматическое говорение его - как знака - и беспонятное присвоение - как жанра.
     В любой миг Двинянинова можно было поймать на Слове, подсадить на него и замотать зачет, экзамен, защиту курсовой. Что мы, дурачки, и проделывали неоднократно. И что многие из нашего полку продолжают проделывать с целою жизнью, прикидываясь, что цели нет и что Слово - как жанр литературы или как единица речи - принадлежит нам от рождения в полном объеме, словно желудочно-кишечный тракт, и не требует специального освоения, а Слово как Божественный Логос - просто фигура весьма приблизительного перевода.
    И только в редкие минуты бесстрашия, которое змеисто и пусто зовется "свободой", я повторяю, почти не слыша себя, почти забыв остерегающую интонацию двиняниновского фальцета, это обращение настоящего к неведомому и хладнокровному футуруму, осознание вины перед ним: "Время идет, а Слово не изучается!" А будущее настает и прибывает всякий день, всякое мгновенье, никогда не оставляя ни единого долга, и футурум перекидывается в фатум, еще более безличный и хладный. И только к Тому, Кто Есть подлинное, непереводимое и равноначальное Слово, можно обратиться с беспомощной аналогией: "яко же и мы." Яко же и мы оставляем, говорю я.И мне становится зябко и весело.


ваше мнение назад  архив   вперед начало
   


<00000371 00000371>

TopList UP.RU - Internet catalog