NN (23 сентября 2002 года)
.. Что имеет значение? Рождение, смерть? Нет же - все давно объяснено, разжевано, сотни раз в рот положено. А души, как глубоководные слепые рыбы, бродят по океану несуществующего времени, - нахлебашись воды, без начала, без твердой уверенности в оптимистичной развязке. Кругом дрейфуют урбанистические ошметки да обмылки, как после шторма, – там кроссовок, тут обрывок газеты со вкусной рекламой, банки, бутылки, офисные стулья, эталоны красоты, лекарства, ленты, апельсиновые корки, краски для волос, намокшие бабочки-однодневки. И где же, где же смысл? Смысл давно утерян, раздавлен тоннами воды - жестокой, ласковой, манящей, смертоубийственной… После потопа, после бессоницы, после пожара, после землятрясения, после теракта, после дождя, после после завтра, - сколько можно перебирать в уме имена, фамилии, даты, складывать, вычитать, разгадывать, эти ребусы, якобы дающие ответы, мизерные обещания, поводы для прозрений? Рождение тире смерть, а посередине гвоздик - нечто бесформенное, стихийное, безнадежное, как влюбленность или потребность дышать, поглощать бутерброды на завтрак, откашляться.. Недавно: села в тролейбус, от нечего делать взялась листать расхожую газетенку, а внутри интервью с некой поп-дивой, дочкой небезызвестной русской певицы. (На фотографии я вижу длинноносую блондинку, в красивых джинсах- клеш) «Какое ваше саме значительное событие в жизни?», - «Тот факт, что я родилась у моей мамы! (здесь следует имя-фамилия знаменитой особы)». И как будто бы этой наивной глупостью, бульварной дурью все объяснялось. Мир показался плоским и понятным, как японские комиксы, в которых уродцы – черепахи борются на кастетах за равенство остальных уродцев-черпах. А заодно и за равенство певиц, равенство молящихся, равенство трусливых, равенство слабых, одиноких и всех остальных, чьи лица и имена я никогда не запомню. «Образ твой мучительный и зыбкий…»- гудело почему-то в ушах - « Что вы читаете?», - спросил меня какой-то полупьяный приставала, когда я вышла, на остановке. А я знаю, что если смотреть, не моргая, минуты две хотя бы, в глаза человеку, этому самому, что навеселе, а затем крепко зажмуриться, отвернуться, замереть, - я увижу нечто. Вот оно, бесформенное, светящееся, сглатывающее воздух. Молящее о чем-то, кричащее, но не способное докричаться, поскольку слова были в начале только этого мира, мира материального, запертого трехмерностью, как в консервной банке. Итак, я стояла супротив него, зажмурив глаза, а он спрашивает: «Ты знаешь, как я умру?». «Нет, я даже не знаю, как тебя зовут.» Я села рядом, на скамейку, и почему-то вспомнила про свою прабабку. По правде говоря, это единственное, что я о ней знала - страшная история про немцев, пришедших в западнобелорусскую деревеньку, и про колодец, глубокий колодец. А в колодце – звезды, и у журавля пьяные фрицы, или они только казались пьяными, а на самом деле ошалели от горячки национал-социализма. Сестра, брат, мать молят о спасении, о пощаде. В ушах отдается этот чертов гавкающий язык. Но рухнувшая башня Вавилона – слишком старое, слишком ветхозаветное несчастье, чтобы горевать и клясть стены отчуждения, которые люди нарастили с тех пор. Смерть, смерть, смерть. Позже иные выжившие отпрыски отстроили дом, сняли ничейный пчелиный рой с чудом уцелевших яблонь, у них народились дети, названные то русскими, то греческими, то римскими гордыми именами…и кто-то из них был счастлив или даже очень счастлив. «Итак, я расскажу тебе историю одной жизни - скажет затем он, глотая вино из бутылки, - а имя мое я тебе все равно не раскрою, можно придумать в конце концов любое.» . Однажды утром во время урока в московской школе раздался телефонный звонок, якобы о подложенной бомбе. Орава школьников высыпала на осеннюю травку, учителя терпеливо блюли дисциплину. Приехала милиция, подоспели пожарники, бесшумно подъехала «скорая помощь». Директор нервничала и с беспокойством поглядывала за работой служебных собак-ищеек, поскольку здание–то огромное, и дело грозило затянуться. Так или иначе, на полевом педсовете, было решено: детей освободить от занятий, учителям – отгул на три часа . Мария Ивановна, учительница английского языка, несколько взволнованная утренними событиями, поспешила к себе домой, неподалеку. Она шла по улочке, отстукивая каблучками новых сапожек известные только ей мелодии, не забывая посматривать вниз, на свои ноги. В голове плескалась пустота, к сердцу поткатывала густая волна радости без-особого-повода. «И вправду, - подумала она – почему мне так весело? Ерунда какая-то. Странно.». Дома ее никто не ждал, поскольку муж был в командировке, а детей у них еще пока не было. Но перед тем как зайти в подъезд, она все таки бросила взгляд на два родных окна, заставленных горшками с цветами, старясь на глаз определить: «А вдруг все-таки вернулся?». В подъезде стоял вечный полусумрак, так что тени на стенах были черными и безрадостными, а подвальная сырость делала воздух совсем тяжелым и душным. Тем не менее Мария Ивановна задористо, почти по ребячьи вспархнула на второй этаж, отдавшись необъяснимой легкости, растущей все боле. У двери лежал сверток, довольно объемистый, и слишком бережно упакованный, чтобы принять его за мусор или соседский скарб. «Бомба?» - успело пронестись в ее голове, как сверток зашевелился. Она сняла очки, она присела на корточки, она дотронулась до него рукой, и конечно же ахнула, поскольку это был грудной ребенок. Он не спал, но и не плакал, а только завороженно пялился на огромное лицо, возникшее перед ним. Она повернула ключ в замке, подняла сверток, отнесла его на кровать, побежала на кухню за молоком. Ребенок пил согретое молоко, распашонка его была сквозь промокшей, Мария Ивановна придерживала горячую головку, и ей казалось, что явь кончилась, начинается сон. Напившись молока, ребенок вырос вдвое. Он подремал не больше минуты и сел на кровать, капризно стаскивая с себя одежонку. «Как это так!»- воскликнула Мария Ивановна, и бросилась заворачивать подросшего голыша в одеяло. Ребенок мягко отбрыкивался и смеялся, обнажая молочные зубы, большие синие глаза щурились, как от солнца. «Ты не понимаешь», - сказал он ей – так мало времени, боже. Так мало времени, а ты мне должна еще столько рассказать..» «Что? Что ты хочешь знать», - переспросила учительница, по непонятным приметам нашедшая, что все- таки спит. «Как ты родилась, как ты выросла. Где ты работаешь. Почему небо – это небо, и оно г-г-г-олубое. А камни – острые. И тяжелые.». Ребенок вырос еще вдвое, и еще, встал с постели, прошлепал босыми пятками на кухню, поставил чайник, разбил яйцо на сковородку, уселся за стол, бросив нога на ногу, а Мария Ивановна села напротив, и принялась за объяснения. Мысли ее путались, вязли, проваливались, как это и бывает в снах, или когда говоришь на ходу, с отдышкой. Синеглазый юноша спрашивал и спрашивал, но, как это могло показаться, вовсе не обращал внимания на сбивчивые ответы. «В тролейбусах ездят люди, кто за чем. На работу. В гости. Домой. Они читают газеты, шепчут себе под нос песенки. Печаль – когда грустно, весело, смешно. Безмятежно бывает, очень пусто, никак…Влюбишься – и себя не помнишь… ». - «А работа? Это что? А дом, домой? А гости, кондуктор зачем?», - он взял со стола сигарету, заначенную учительницей на вечер. - « Счастливые билеты бывают, знаешь? Это когда сумма цифр одной половины совпадает… », - зачем-то объясняла Мария Ивановна. У юноши уже начала расти мягкая темная щетина на подбородке, синь глаз сделалась глубже, осмысленней. Можно было подумать, что он смотрит на нее теперь с вызовом, как если б не верил ни единому слову.. Она нашла ему что-то из одежды мужа – футболку, джинсы, ботинки. Он открыл входную дверь и обнял ее на прощанье. «Слишком мало времени. Прости», сказал он. Выходя из подъезда, обернулся на нее, стоящую у окна, среди комнатной зелени и политых цветов… Он побежал по улице, через рев автомобилей, по дороге купил себе чипсы и пива, постоял у витрины ювелирного магазина, зачем-то забрался по водостоку на крышу особняка больницы, полежал там минут пять. Снова поднялся, спрыгнул во двор, спугнув воробьев, побежал через сквер, ударил ногой мусорку, скрылся в подземном переходе, где пели музыканты, заскочил в метро, больно ушибся и упал, когда поезд качнуло, но не обратил на это внимания. Из метро вышел отяжелевшим, уставшим, точно тело стало давить к земле, он зашел в ларек, выбрал вино и посмотрел на небо. Спускался вечер, солнце спешило, спешило все кругом, точно нечто с безздумной жестокостью мотает пленку. Он открыл бутылку, лег на скамейку и принялся ждать тролейбуса. «Вот и все, достаточно», - сказал он, составляя пустую бутылку на газон. «Это вся жизнь?» «Раве мало? Целая жизнь.», - он поднял глаза на небо, волосы его стали белыми. - А Билетик? Билетик с тролейбуса сохранила?» «На счастье что ли? Прости, как-то нет» « А, ничего, в другой раз », - его немного трясло, как от лихорадки, или высокой температуры. Он протянул руку, стиснул мою, и мы направились прочь, спотыкаясь, бормоча под нос бессмыслицу или, напротив, нечто очень важное. Я перебрала все мыслимые и немыслимые имена, но одни вязли на языке, а на иные он не отзывался. Стало тихо, как на дне океана, воздух уплотнился, пошел дождь. Фонари гасли, зажигались вновь, улицы мокли, покрывались снегом, снова мокли, снова пустели, и им было в общем-то все равно, чьи следы смывает с них вода.
|