Текст, предлагаемый вниманию читателей, был записан около ста пятидесяти лет назад. Нигде не публиковался. Источником сведений о Наполеоновских войнах его, пожалуй, не назовешь, но сбереженные на вырванных из альбома страницах фрагменты, на наш взгляд, сохраняют если не актуальность, то поучительность. А возможно даже, и некоторую познавательность. Анатолий Головатенко
Когда французские войска вошли в Москву, в городе было уже холодно – несмотря на раннюю осень. Офицеры кутались в случайные шарфы, солдаты поднимали воротники – если таковые предусматривались формой.
...В третьем эскадроне, ближе к хвосту колонны, ехал кавалерист, по-французски понимавший довольно плохо, по-польски – чуть лучше. Говорить он привык по-русски, но этот язык умели слышать лишь несколько сослуживцев, среди них офицер со странной фамилией – то ли Булгарин, то ли Болгарин. И какие такие болгары в польском войске под французскими знаменами на русской земле?..
Кавалерист, не своей волей оказавшийся на Наполеоновой службе, по-русски еще и писал – чуть коряво, но лучше, чем рубил польской саблей своих соотечественников.
Через два или три дня расквартировки в Первопрестольной он занес в альбом:
Мороз привстал – пристал ко войску.
Москве представимся по-свойски,
Хоть город не совсем геройский –
Придется тут квартировать.
Поляки рядом и французы,
Набили гузна – втянут пуза.
Кажись, Москва, чай, не Тулуза.
А мне бы чай, коньяк, кровать.
Три слова на чужом наречье –
Две пули в правое предплечье.
Чуть ранен, но не искалечен.
Обосновался – весь резон.
Им Франция – она далече.
Меня привычный воздух лечит.
И для чего лихие сечи?
Была Москва – стал гарнизон.
Кому позор, кому пожары.
Собаки тощи, скучны свары.
Где повара? Спят кашевары.
На башнях – карканье ворон.
Над головой – опять Стожары.
Опрятны женщины. Кошмаром
Нам обернутся тары-бары.
Куда ни кинь – везде урон.
Французы! Будет вам империй...
Не хватит-станет кавалерий...
Схватить бы чирей – и по мере:
Коня, седельную суму.
Пришли – так лучше бы поверить.
Кресты на храмах неча херить.
В мороз взопрели – фанаберить
Ведь надо было по уму.
Прошли два, что ли, месяца, зачался исход из обугленной Москвы – и появилась еще одна стихотворения (так в тексте – Ред.). Она немного странна.
Только голос, голос от околицы
Незнакомого, желанного села.
«Не ступайте, здесь не спится – колется,
Сила тут не зельна, но зела».
Оселок не Бог весть – не поселимся.
Дал бы Бог хоть ноги унести.
Ты прости: весельем не поделимся.
Мы шесть точек видим на кости.
Не грусти – придется, знать, остаться.
Родина – хоть как тут ни крути.
Был противным малым римский Тацит.
Ты гисторию слегка окороти.
В окороть коня, в конину зубы –
Забуреешь – заберешь на все.
Лошади уже идут на убыль –
А зимой и змей не сыщется в овсе.
Змей в калужских, смоленских или полоцких лесах в морозы и впрямь не сыщешь. Летом там надо было ходить, летом! А сейчас уже поздно. И при Красной не отличились, и прекрасного ничего из этого беззмейного хождения не выходилось.
Вышло только четверостишие:
Память о предателях
Потомки предадут.
Вот ведь и узда тебе.
Помни свой редут.
Может быть, этими словами и закончилась затеянная Наполеоном кампания. Правда, говорят, она закончилась и оброненными императором в Вильне словами о великом и смешном, о шаге меду ними…
1
А через несколько лет после кампании на паперти кафедрального собора в Смоленске то и дело встречали сухорукого солдата из крестьян (то ли из мастеровых), который никогда не протягивал ладонь за милостыней – только внимательно смотрел, как в старый кивер – «весь побитый», позднее упомянутый известным ныне поэтом, – редко-редко бросали монеты.
Если его спрашивали, откуда такой, нищий говорил, что он польский улан, хоть из Сибири родом. Иногда хмурились в ответ, чаще смеялись. Реже бросали денежку.
Городские власти, как издавна водится в Смоленске, были снисходительны, ни до чего не дознавались. Городовой однажды – на Пасху, сразу после службы – поднес чарку. Разговорился.
Нищий назвался тобольским выходцем.
– Из староверов, что ли? – незлобиво поинтересовался блюститель спокойствия согорожан.
– Из западных, – неопределенно ответил нищий.
Чуть позже храмовый служка приметил, что, чуть только с колокольни звон, нищий истово крестится. Ничего, вроде, особенного: Бог знает, сколько крестов кладут на себя христорадники за день, – но этот то ли мастеровой, то ли в крестьянские лохмотья выряженный солдат клал кресты не по-нашему, а горстью, и заканчивал не там, где полагается быть сердцу.
Служка метил в дьяконы и был допытливый.
– Почто так знамение деешь, нехристь?
– Рука усохла.
– А слева направо махать не усохла? Супротив правил…
– Вишь, я на паперти сижу. Портал справа. Алтарь, чаю, на востоке?
– На востоке, – доверчиво согласился служка.
– Так и справа от меня восток. Там и закончусь – туда и руку директую.
– Чаво?
Служка аж рот раззявил.
– Ex oriente lux, – внушительно, но не совсем убедительно для недоучившегося церковнослужителя ответил папертник.
Служка помотал головой и двинулся ко входу. С чрезмерной истовостью перекрестился на икону. Подумал: «Надо бы началию донести».
Донес.
Батюшка – благо дело не в алтаре было – нехорошо выругался.
– Какой тебе Ксарентий Люций? Какие латиняне на паперти? Что ты нищих доследуешь? Иди, свечи сбери.
Через несколько дней – служка нарочито бдил – нищий не появился. На его приобыченном месте лежал грязноватый листок. С записью.
Горевали – не тужили.
Жили втуже – втуне шили
Из двух вер один кафтан.
Кто пропал – уж станет пан.
Кто забрел во вражий стан,
Станет срамный деребан
У замоленной иконы.
Убирайте ставку с кона.
Здесь препоны, там законы.
Было время просто оно –
Возвращение вперёд.
Кому катит, тот и прёт.
Вирши показались крамольными. Отнесены были в участок. Дошли до следственного пристава. Случилось дознание. Служку выспрашивали. Разговор долгим не получился. Услышал будущий дьякон то же, что и от церковноначалия.
Ушел. Парой лет спустя был рукоположен и долго настоятельствовал в большом селе Духовщине, Смоленской же губернии.
1
Через несколько лет (дело было, кажется в год после несчастного мятежа на Исаакиевской площади в столице) Фаддей Булгарин получил (как бы для своей недавно зажужжавшей «Северной пчелы») толстую посылку из Сибири. Посылка показалась и оказалась странной. Намотано на фунт бумаги – а смысла почти нет.
Один смысл – листок дешевой бумаги. Витиевато выведенный заголовок, под ним – почти каракулями (видно, писал сухорукий или близорукий человек) – вирши.
Посвящение сослуживцу
Не имут сраму даже те живые,
Что, вопреки рассудку, наугад
Привыкли гнуть свои, да и чужие, выи.
Кто станет свят – тому не скажут: «Гад».
Пригоден? Будь. Будь проклят и прославлен.
Приславлен будь к кому-то посвятей.
Витийствуй дальше. Будет озаглавлен
Твой надобный роман хоть «Выжигин Фаддей».
Булгарин стихи не напечатал – ни в «Сыне Отечества», ни в «Пчеле».
Прошло года четыре, и публике был представлен роман «Иван Выжигин».
В то же время тобольский градоначальник с удивлением читал ябеду на некоего Алексея Бессменных, устроившего в своем недавно приобретенном дому сектантскую молельню.
По разыскании выяснилось, что «сектанты» были отнюдь не привычными в сибирских краях староверами, а римо-католиками: три ссыльных поляка и один коренной сибиряк.
Католичество осуждалось, но уголовным законом не преследовалось. Дело отправили в архив.
|