в номер

На главную




Анастасия Романова

SOCIALE POESIE



    От "Периферии".
    Часть этих текстов уже публиковалась - как самостоятельные рассказы, эссе, и как предисловия к статьям в рубрике "Концепт". Но вместе они составляют совершенно иной жанр, точно названный автором "sociale poesie". А рождение нового жанра - более чем достаточная причина для повторной публикации.

    
    Гул голосов.
    
    …И кружится пустота: космос снега, галактики рук и ног, черные дыры глаз, белые карлики губ, деревья - острые пики, бойницы чердаков пускают пар; птицы-подранки, драконы-кошки, грифоны-коробейники греют стальные перья в волосах прохожих;
    белая - белая кровь струится по земле, превращаясь в прозрачное серебро сточных канав-сокровищниц; нет ни имен, ни указателей, ни гламурных контрамарок в мюзик-холлы, которых тоже нет;
    нет телефонных анаконд, нет треска паркета, нет пощечин дверей, нет бездонных зеркал, опившихся белладонны; белая тьма, тьма простыней, тьма пуха, тьма белков, тьма облака, тьма мрамора, тьма чахоточных скул, бледности, преходящей в истовую зимнюю порошу, усыпляющую, дремотную, тяжелую, как ледяной океан, как ледяной город, замерший в танце, изгибающий в пояснице улицы, подбросивший к небу конфетти, прикрывший глаза набережных, с полуулыбкой площадей, со встрепанными переулками, запыхавшимися мостками, заиндевевшими мочками лесопарков, с дрожащими пальцами автотрасс, со вздорными перекрестками, порочными влажными подземельями, мятежными покатыми крышами, с бесстыжими скверами, с обнаженными стеклами многоэтажек;
    нет зова, поющего через километры ж/д, нет сна, впопыхах зарисованного на запотевших стеклах маршрутки, нет облачно-изумрудного воздуха, разряженного и обесточенного; нет грохота слов, бдения шавермы, звона посуды, хрустальных бубенчиков шансоньеток, прибывших с полярного круга; нет пурпурных шалей, взрывающихся под ногами листьев, нет огненных звезд, приклеенных к юбкам цыганок, нет бисера, склеванного мстительными утками, нет ветра смывающего с лиц смертность, нет очумелых школьников, нет снежных кровоподтеков на бочинах трамваев, нет всхлипов девиц, простуженной мольбы молящихся, грудных вздохов любовников, раздухарившихся попрошаек, шныряющих крыс, дряхлых помоечниц; ничего нет, глаза ослеплены, губы сомкнуты, тело обезоружено;
    ничего нет: здесь белая тьма шагает по царственной пустоте.
    
    
    Нисхождение в сумрак.
    
    Легко и естественно сравнивать течение жизни со временами года или суток. Рождение - раннее утро, взросление - беспокойный день, старение - мудрый или легковесный вечер. Смерть - глухая ночь.
    Ночью совершились французская и русская революции. Ранним утром советские граждане проснулись и поняли, что СССР больше не существует. К вечеру девушки прихорашиваются на вечеринки и на рискованные свидания, отпрашиваясь у родителей под благовидным предлогом, днем люди едут в электричках и решают кроссворды, щурясь на осенние лучи, бьющие через грязные стекла вагонов.
    Леонардо Да Винчи как-то объяснял ученикам: час перед рассветом и час до наступления ночи - лучшее время для написания шедевра. В сумраке рождается единственный образ, черты его размыты и плавны, он так же прекрасен, как и грозен, так же истинен, как и ложен.
    Если, следуя простейшим законам арифметики, сложить свет и тьму - получится нечто третье. Получится сумрак. Сумрак - дремотная, бесформенная холстина, которую так заманчиво разбудить, опрокидывая замысел.
    Сумрак также и самое опасное время суток, когда духи и призраки как никогда сильны. Ведь сумрак - зыбкое равновесие между жизнью и смертью, мгновение, когда непримиримые противоречия сглажены, нетерпимость сливается с успокоением, радость с печалью, тяжелая старость с легчайшей юностью, кровавый бунт со светлой печалью.
    Именно поэтому так странно гулять по предрассветному лесу, так тревожно и сладостно выхаживать по городу на закате. Кажется, ты близок к разгадке и как никогда далек от нее. Ты внемлешь призрачному единству мира, да и сам наблюдатель становится фрагментом одной и единственной картины.
    Человеконенавистник Кальвин считал, что смертный обязан служить Богу с раннего утра до поздней ночи, в противном случае он попадет в ад. Славянские сказки ворчали в ответ, что утро вечера мудренее. Парадоксы Рабле толкали уйти в монастырь, где монашки шьют себе прекрасные открытые платья и круглосуточно веселятся с монахами. Анархисты подсознательно понимали, что свобода без закона - хаос и пустота. Капиталисты всегда догадывались, что власть денег - ложная пассионарность. Даосы не делали различий между жизнью и смертью, началом и концом. Данте был очень взыскателен ко своим современникам и предшественникам, распределяя их по преисподним кругам мрака. Тоталитарные секты и государства, хранившие свою истину на замке, подозревали остальной свет в дьявольщине. Суфийский мистик Бахауддин смеялся на смертном одре и говорил: “Я свободен в своем выборе. Это мой выбор: каждое утро я открываю глаза и спрашиваю себя: что ты хочешь сегодня - блаженство или страдание? И, так случается, что я предпочитаю блаженство, это так естественно”.
    Сумрак - это самое нечеловеческое время. Ведь человек должен выбирать. Капитализм или революция? Религия или безопасность? Поэт и аристократ, преступник и злой гений Усама бен Ладен или простой парень из Техаса, певец пресловутой империалистической демократии Джорж Буш младший? Сумрак же не требует такого выбора. В полутьме и в полусвете не возникает вопроса. В сумраке зло и добро пребывают в гармонии.
    Человек же - дитя контрастов. Ясный морозный день - это решительность и движение, праздник и прощение. Душная южная ночь - это сон и беспокойные предчувствия, занятия любовью и убийства.
    
     …В 18-м веке, в Твери продолжались суровые гонения на староверов. Босой и грязный юродивый Макарий, вступавшийся за них, пророчествовал: “Нет нигде места, разве что уходу в огонь али в воду”. Той же ночью город горел. А следующим утром шел дождь. Настоятелем Отрочь монастыря в Твери был в то время Тихон, позже известный как чудотворец Тихон Задонский. Как кажется, он сочувствовал старообрядцам, и отправился на пепелище искать полубезумного юродивого. В сумраке и дыму Тихон увидел лишь полуобнаженную скачущую фигурку, удаляющуюся к реке, в воду. Перед тем как окончательно исчезнуть, Макарий, как сказывают тверские летописцы, приветливо подмигнул и улыбнулся будущему чудотворцу.
    
    Лев Толстой, считающийся святым в Тибете, был отлучен от Православной церкви. Александр Македонский, своими завоеваниями фактически подготовивший Рим для неизбежного распространения христианства, верил в судьбу, как истовый язычник. Александр Мень - замечательный богослов и наставник православного возрождения в России в 1990-х годах, был убит, по всей вероятности, как злостный ересиарх. Алистер Кроули, прекрасный поэт и сомнительный сатанист, был одним из вдохновителей молодежного бунта в !960-х, когда юные гитаристы и преподаватели университетов стали называть себя “детьми цветов и любви”, настоящими христианами.
    Человек нуждается в милосердии так же сильно, как и жаждет войны. Создание Бога требует бунта, равно как и власти, против которой оно восстает. Самый прекрасный из ангелов, - ангел Зари, Люцифер (“несущий свет”) внес раздор и противоречие в совершенное творение, тем самым зачав роковой спор о доброкачественности человека.
    Сумрак спускался в Эдемский сад. Сумрак окутывал побежденный Рим. Сумрак прокрадывался в спальни к Ивану Грозному, Елене Прекрасной, Альберту Эйнштейну. Сумрак будил фантазии у Дон Кихота, Сервантеса и у Конфуция, склонившегося над И-Цзин. Сумрак смущал отчаянных самураев и отважных первопроходцев. Сумрак бездействовал в момент, когда совершалось преступление. Сумрак не разделял радость победы. Он всегда оставался объективным и бесстрастным, как само совершенство, а потому равнодушным к переменам.
    В час, когда зачинается рассвет, человек беззащитен и искренен. Нервы напряжены, утро соединяется с ночью, чтобы через мгновения разойтись врагами. Тогда тьма уходит под землю, на каменное дно океана. А солнце поднимается в небо, ослепляя птиц нарядной красотой.
    
    
    
    
    Война метафор.
    
    Кто ты? Как твое имя? Что ты чувствуешь сегодня? Могу ли я спросить тебя о..., нет, к чертям собачьим! Слишком много вопросов! Жизнь, дыхание - всего лишь заблуждение, фантом, метафора, твоя метафора, чужая метафора и еще много метафор других людей, которых мы не знаем, с которыми незнакомы.
    Шкатулка, шкатулка, поведай мне свою историю, я касаюсь ее резной дверцы, ...и вижу лицо, это моя бабка-певица, или одурманенная продавщица сладостей, или это я, или пощечины друзей?
    Как шарманка хрипит! Где же я слышала эту мелодию? В парижском саду Люксембург, во время баталий шахматистов? На сизых набережных зимних морей и штормящих океанов? Или вчерашним утром, когда телеведущая хлопала голубыми глазами? Шарманка крутится и ее не остановить, можно только бросить монеты, чтобы музыканты перешли на другой перекресток, оставили мое сердце в покое.
    Шумят посетители за столиками в кафе - маленьком мироздании, здесь можно найти все: рыжий юноша пьян, он похож на Пантагрюэля или злого халдея, дарующего золото бессмертия или украденные яхонты демониц... Девушка напротив - мускусная ложь, сансара колдовства и испуга, строгая Мара, Яма людских сомнений. Вот звезды их пьяных речей, вот грубые слова-поцелуи, вот азарт, сводящий с ума, вынуждающий бунтовать и сражаться с вампирами теней танцовщиц, ангелами педантичных барменов...
    Под землей, в Москве, кипит громадный мюзик-холл, посторонним вход воспрещен, а по ночам здесь репетируют роли, капризничает Терпсихора, тихо смеется Феникс, грустит пересмешник, корчатся мертвые слова.
    Над Москвой парит другой мюзик-холл, там молятся и обманывают ожидания, справа и слева - иллюзии наших желаний и сантиментов.
    Жизнь - это сон, жизнь - это в унисон, жизнь это вальс, жизнь - это футбол, жизнь это вы, особенно пьяный и плачущий, жизнь - табуретка, жизнь - эхо, жизнь - влага, жизнь - радиация, атомный взрыв, проклятие, прощение, стук кастаньеты, рев льва, посвист погонщика, мрак объятий, натяжение шелковой простыни, землетрясение в полночь, дрожь сердца, уксусный винегрет, круг на воде, тертый миндаль, удар в лицо, жужжание пчел, “Услышь мя, Господи”, танец.
    Метафоры - повсюду, метафоры в метафоре, метафоры против метафор. Война метафор, революция смыслов, и снова поиски, и снова провалы, эти чертовы провалы памяти. .
    
    
    
    На пороге информационного общества.
    
    Недавно производители догадались, что, когда рынки товаров и услуг будут пресыщены, людям не обязательно будет успевать приобретать новшества, им будет достаточно знать о них. Знать - значит обладать и властвовать. Приблизительно таким должен быть девиз информационного общества, к которому приближается современная цивилизация.
    При этом современные экономисты уверены в том, что аппетиты человека безграничны. Общество потребления растет прямо пропорционально количеству товаров. Еще быстрее эта пирамида будет расти, если люди начнут за дорого покупать воздух, - каталоги перспективных услуг, списки ценных бумаг, компьютерные технологии, горячие новости. Удовольствие ради удовольствия, спектакль ради спектакля, бери - не хочу.
    Человек, как и во все времена, существо социальное, а следовательно, зависимое. Современное общество помогает человеку не задумываться о трудных вопросах, а дает ему возможность решать простейшие головоломки. И если Ж.-П. Сартр где-то в середине второй мировой войны сказал, что все вопросы человека вертятся вокруг свободы, то нынешний идеолог информационной эры Э.Тоффлер уточнит, что все вертится вокруг проблем потребления, - “кому продать”, “сколько купить?”, “выгодно ли?”.
    Социологи придумали очень неприятное слово: “тенденция”. Современная тенденция такова, что люди легко и безболезненно по наитию увязывают три понятия - “власть денег”, “власть большинства” и “свобода выбора”. Так сложилось, что свобода каждого человека имеет свой денежный эквивалент, так было решено, что властители дум - это масса, то есть никто или все. Так выходит, что человек может легко отказаться от себя самого, и при этом оставаться полноценным гражданином глобального информационного пространства.
    По странному стечению обстоятельств, средства массовой информации только подчеркивают: незаменимых людей нет, - правительства меняются, герои забываются, кольцо власти ходит по чужим рукам. Ни от кого ничего не зависит. Виноватых нет. Причастных тоже нет, кроме террористов, разумеется. Человек только лишь включает телевизор и заглатывает пирог целиком: новогодние скидки в супермаркетах, кризис в Аргентине, новые марки пива и автомобилей, кошмары в Нью-Йорке, клонирование мамонтов в Японии, похмельные выборы в Якутии.
    В мире товаров, денег и информации ему не обязательно помнить свое имя, ему важно знать и быть уверенным, какую выгодную сделку он совершил.
    
    
    Дичь.
    
    У людей всегда были трудности со своими корнями. И сколько бы они не учили историю, непременно, какая-нибудь СТРАШНО важная деталь ускользнет. Поскольку мы не сторонники дарвиновской теории, где свирепый хищник преследует перепуганную дичь, и выбираем иные гипотезы о духовном первоначале, то вынуждены помнить, что у человека тоже есть зубы, мускулы, чувства голода и приближающейся опасности.
    Такое ветхозаветное противоречие рождает до сих пор массу споров и пересуд: о зверином в человеке, о смысле запретов и табу, о посмертьи ноевых несовершенных отпрысков. “Бойтесь, грешники, ибо грядет день Суда!”, - проходит сия угроза через века. И даже если Юнг родился бы на несколько веков раньше, то идея об архетипичности страха все равно бы посетила его с той же блистательностью. Так, например, в ХХ веке ужас, который вселяет вторжение инопланетян, приравнивается к бесовскому шабашу, а, скажем, ранние христиане, узревшие дряхлеющих от одиночества эллинских богов, непременно примут их за ведьмаков. В эпоху Римской империи страх открыто культивировался. И на вопрос, как выглядит параноидальный синдром (если бы ему объяснили семантическое поле самого термина), римлянин дал бы развернутый ответ, где бы упомянул бесчисленные истории о братоубийстве нечистых на руку богов, предательстве поданных, отравлении правителей. К тому же ужас и подчинение считались частью эротической знаковой системы, любовной прелюдией между превосходством мужественной героической активности и женственной слабостью, униженностью. Таковы были метафорические полюса Рима, с легкостью унаследованные бессознательными потомками. Люди новой веры покорно спроецировали архетипы опасности на самые неожиданные вещи. Искреннюю благородную боязнь вечных мук у ранних последователей Христа пост - фрейдовская цивилизация расщепила на миллионы мелких страстишек, которые по версии всех психоаналитиков, управляют волей и желаниями простых смертных.
    С одной стороны - мы - высокоразвитые двуногие существа, разучившие по нотам мораль, положившиеся на запасники технического прогресса. С другой - хищники (или жертвы оных - в зависимости от удачи), которые спят и видят, как их преследуют и съедают...
    Однажды мы проснемся и заспешим к психоаналитику - Very Important Person техногенного века.
    Нет, мы не будем слушать его слишком внимательно. Нам достаточно почувствовать, что еще кому-то нужны (пусть даже за деньги). Запомнив рецепт, объявляющий табу на свинину, мы спешим домой, - к телевизору, детям, забвению.
    Но все-таки страх смерти, в отличие от кошмара снов и подсознания по-прежнему будет для нас корневым и архетипичным. Это мы можем сказать с уверенностью, несмотря на рост самоубийств в Японии (все-таки самурайский кодекс остается нам чуждым). Суеверны мы, или нет, но мысли о бездонном прошлом, тьме канувших имен и лиц хотя бы раз, но пощиплют нам нервы.
    Остальные неприятные чувства мы спишем на несправедливость и жестокость мира, где хочешь - не хочешь, а приходится привыкать и приспосабливаться, помня: никому не доверяй.
    Так что в страхе отчаяния и одиночества предпочтительней не признаваться, к тому же технический прогресс и эмансипация подарили нам столько игрушек и развлечений: просто нет времени на такие мысли, лишь бы были средства. Страх позора и унижения мы мастерски обезвредим, стремясь к стабильности или равнодушию. Из боязней потерь, болезней, предательства, компьютеров, божьей кары, непонимания, автомобилей, метро, священников, маленьких детей, стариков, цветов, лошадей, змей, тараканов, банкротства и проч., и проч. мы будем выпутываться по мере поступления.
    А когда нам надоест обманывать себя, мы уединимся в тишине и созерцании. Мы, простые смертные, будем сидеть и слушать, как поют, как вздымаются тугими стеблями наши истинные корни. И, точно раненая дичь, мы остановим свой сумасшедший бег и бросимся в атаку на свирепого преследователя - свой страх, который растворится в дымке небытия, потому что иллюзорен.
    
    
    
    
    Против смерти.
    
    Зигмунд Фрейд однажды написал “Если человек начинает интересоваться смыслом жизни или её ценностью, это значит, что он болен”. Думаю, ученый либо заблуждался, либо слукавил, а скорее всего пошутил. А мы - дети другого времени - принимаем всякую шутку за чистую монету и удивляемся: “Надо же каков!”. Ну кто поспорит, что нет важнее вопросов на свете, чем жизнь, ее разветвляющиеся тропы замыслов, вопиющее многообразие форм, захватывающие содержания сюжетов! Остальное - за личным выбором человека. Можно быть благодарным своей судьбе, можно прослыть обиженным и обделенным, можно сетовать на бренность тела, ссылаться на высоту духа, а можно смотреть увлекательные сны и мотаться с друзьями по миру, перебиваясь легкими завтраками в сибирских деревушках да с французских виноградников.
    И разумеется, ценность всякого сюжета заключается в том, что он имеет свое начало и свой естественный конец. Об этом много писали экзистенциалисты и, конечно же, поэты разных времен: человек безнадежно трагическое существо, но в этом его радость и несоизмеримое преимущество перед холодом мрамора. Позволим только себе вообразить, что бы было, если бы второй закон термодинамики обходил нас стороной: вечные скитания усталых стариков, полных ненависти? Хождения в гости к опостылевшим вечным родственникам? Бессмысленные войны, на которых нет ни героев, ни убийц? Не было бы ни искусства, поскольку оно призвано служить мимолетному и увековечивать порывы ветра случайных мыслей и меняющихся чувств, ни влюбленности, не было бы ничего. Конечно же, люди боятся смерти. Но чаще они боятся жизни. Это подмечали в своих наблюдениях и Тагор, и Рабле, и Махариши, и Камю, и Дидро, и многие другие: “Смерти меньше всего боятся те люди, чья жизнь имеет наибольшую ценность” (Кант).
    Вдыхая воздух полной грудью, мы не нуждаемся ни в таблетках от преждевременной старости, ни в кремах от морщин. Так заведено, что надежды и догадки о загробном мире остаются только догадками, о чем писал еще Платон. Будит ли “там” свет в конце туннеля, описанный профессором Моуди, будет ли рай Сведенборга, ад Данте, сады Борхеса, прощение Иоанна, новая жизнь или вечный покой, - для нас, “здесь и сейчас”, это не должно иметь значения, поскольку Господь Бог создал человека на плодоносящей земле, живым, свободным и сомневающимся.
    Бхагван Шри Раджниш, замечательный мистик и мыслитель 20-го века, часто говорил на своих лекциях: “Вы - существа света. Из света вы пришли, в свет вам суждено вернуться, и на каждом шагу вас окружает свет вашего безграничного бытия... Не бойтесь и не поддавайтесь смятению, увидев призраков тьмы, личину зла и пустые покровы смерти, поскольку вы сами выбрали их, чтобы испытать себя. Все это - камни, на которых оттачивается острие вашего духа. Знайте, что вас повсюду окружает реальность мира любви, и в каждый момент у вас есть силы, чтобы преобразить свой мир в соответствии с тем, чему вы научились”.
    
    
    
    Выжить и победить.
    
    Когда мне было 15 с половиной, я подошла к окну, где шумела весна, и поняла, что мир конечен. Это привело меня в полный восторг, дьявольская радость захватила меня: захотелось во что бы то ни стало дожить и воочию увидеть, как лава, льющаяся из щелей земли, превращает в хаос улицы и дороги, засасывая в круговороты пивные ларьки, газетчиков, застывших, точно на фотографиях, любовников, взмывающих в воздух над раскидистыми парками с порывами жаркого гневного ветра. Я представила, с каким достоинством буду разделять общую участь, инстинктивно вторя Ж. Лабрюеру, считавшему, что если бы одни из нас умирали, а другие нет, умирать было бы крайне досадно. Я забралась на подоконник и спросила: “Если я сейчас прыгну, что будет? -. как-то не верилось, что притяжение земли может убить, - зато тогда мне не придется готовиться к экзаменам, особенно по английскому”. Я поставила босую пятку на пыльный холодный карниз, с трудом справляясь с головокружением, и почувствовала себя героиней зрелищного голливудского фильма: синие джинсы, белая майка, волосы развеваются, из-за гор появляются чудовища-орангутанги с пеной на губах, оседланные гангстерами, которых расстреливают вертолеты ЦРУ. Чудовища гибнут, обливаясь кровью, гангстеры отправляются в сети полиции, девушка падает в полуобморок на руки чернокудрого храбреца. Раскрасневшиеся от дозы адреналина зрители выходят из зала и закуривают сигареты, думая, что они не зря провели этот день, потому что негодяи наказаны, а главные герои счастливы и наверняка поженятся.
    Обдумав все, я решила, что сюжет плохой. Ведь еще Эдгар По считал, что нет ничего более интригующего для рассказа, чем трагическая гибель юной девушки. “Тогда мне надо погибнуть за что-то великое”, - решила я и представила военные действия, где юные партизаны-революционерки в алых облачениях бьются на мечах за дело рабочего класса, но в последний момент на поле боя слетаются херувимы и приказывают остановить мочилово, потому что оно бессмысленно: все сражающиеся давно уже в раю, на небесах. “А как же жизнь? - спрашивает героиня моего кино, - мы так и не успели пожить, хотя бы немного”. “Как! Разве вы не знаете Мусу Джалиля? - удивились ангелы, - а он ведь предупреждал, что цель жизни в том и заключается: жить так, чтобы и после смерти не умирать!” “Но мы ничего не знаем о жизни, мы только и делали, что воевали!” Ну хорошо, - говорят ангелы, великий поэт Руми пел своим друзьям: “мы умираем, а наши сердца цветут, как зори”. И тогда, представляла я, водя ступней по шероховатостям карниза, девушки-революционерки заплакали и им стало жаль себя, своей юности, глупости, чувственности. Но ангелы не могли на них рассердиться, они только качали головами и гадали, какой район рая выделить партизанкам. Может быть, тот, где идет война?
    Ну нет, не унывала я, наблюдая за голубями, так легко парящими над домами, пусть уж лучше это будет страстная французская драма: он - талантливый и подающий надежды студент философского отделения Сорбонны, выходец из мелкобуржуазной семьи, она - луноликая арабка-колдунья с Монмартра, к тому же террористка. Его семья, конечно же, против. Отец, работник банка, глубоко несчастный, тихий, но добрый человек, втайне поддерживает сына. Его мать - истовая протестантка и ярая пуританка, и слышать ничего не хочет (тем более, как назло, в прошлую ночь она застала “эту шалаву” у сына в постели). Они встречаются по ночам, но девушка не пускает возлюбленного на собрания террористов, говорит, что это лишком опасно. В последнюю ночь, они предаются ласкам на крыше дома, у голубятника. Молодой человек, захлебываясь рассказывает ей о Фрейде, о его теории Эроса и Танатоса, что в человеке беспрестанно борются инстинкты смерти и жизни. Когда человек влюблен, мир распускается, как цветок, он больше не боится смерти, потому что она и так неизбежна, он не желает власти, он свободен и ум его полон мыслей и замечательных идей. “Да, да, я знаю, - мечтательно отвечала ему арабка, - дай я посмотрю на твое лицо. У тебя будет жизнь великого человека, ты доживешь до глубокой старости и напишешь много книг. А я... Завтра мы с ребятами идем на дело, мы будем взрывать правительственные здания. Я должна попрощаться с тобой, mon ami.”.
    “Нет, не то, не то”, - разозлилась я на себя, осторожно усаживаясь на карниз. Ведь кино - это жизнь, жизнь - это кино. В современном кино должно быть больше, больше смерти! Зрители уже привыкли, им нравятся кровавые зрелища. Вот “Титаник” с Ди Каприо. На поверхности океана полощутся тысячи трупов - крупным планом. Вот смертная казнь американского террориста в прямом эфире. Интересно, что бы сказал Гюго? Он в свое время, ужасаясь и недоумевая, сочно описывал лица зевак, пришедших поглазеть на казнь, - вожделение, похотливая жажда возмездия, страх и любопытство. Или может быть маркиз де Сад, который видел в факте публичной казни манящее таинство, которому зритель не в силах противостоять, видя в гильотине запретное сексуальное удовольствие? “Смерть, конечно же, сакральна, - рассуждала я, - но люди и думать об этом забыли”. Разве не говорил еще царь Махараджа Юдхиштриха: “Удивительнее всего то, что прадеды, деды, отцы умерли, но каждый думает, что он не умрёт”.
    Устроившись на карнизе, я принялась разглядывать прохожих. С высоты пятого этажа они походили на цветные движущиеся картинки, полные впечатлений, весенних запахов, тайных замыслов и желаний. Как же это замечательно, что их так много, незнакомых и недоступных. Почему-то, видимо на контрасте, мне вспомнились мрачные средневековые гравюры - непропорциональные головы извозчиков и ослиц, задумчивые продавцы птиц, суровые лица судий, перекореженные и глуповатые лица жертв, гордые обреченные профили рыцарей. Как они непохожи на цветные фотографии улыбающихся, самодовольных, красивых людей из журналов.
    “Ну конечно же! - воскликнула я, болтая ногами над городом, - сюжет прост”. Мужская американская тюрьма, камера смертников. Некий Маленький Боб - убийца. Два года его адвокаты добивались, чтобы Боба признали сумасшедшим. Но судья - миловидная женщина лет тридцати - была непреклонна. Маленький Боб, как это бывает, раскаялся после вынесения приговора. Сделал он это весьма странно: “Я признаю, что жизни должно быть больше, чем смерти”. В камере он сидел, разумеется, один, и, поскольку он расстрелял из автомата свою семью - мать, отца и двух троюродных братьев - его никто не навещал. Однажды к нему пришел некий журналист. Они долго говорили о том о сем, журналист посматривал на часы. Маленький Боб поведал ему свою историю. Когда Бобби было десять, отец возил его на рыбалку и они сидели с ним на рассвете у озера, отец рассказывал ему про войну во Вьетнаме, про ненавистные и грязные негритянские кварталы Алабамы, где ему довелось несколько лет наводить порядок, про своих любовниц, одна была певицей. Когда Бобу исполнилось семнадцать, рассказ отца забылся, и юноша ушел в армию, там он и влюбился до беспамятства в своего друга Багги, по жуткому стечению обстоятельств негра. После армии они вместе уехали жить в Нью-Йорк, где Баг вскоре бросил возлюбленного. Тогда впервые с Бобом случился припадок ненависти. Он хотел покончить с собой. Неожиданно за ним приехал отец и силой увез подальше от богемного разврата домой, в семью, где ему было суждено стать вечным изгоем. Несколько лет Боб работал библиотекарем, и собирал старые кинофильмы. Он всю жизнь мечтал быть режиссером…
    Взяв интервью, журналист попросил разрешения сфотографировать Боба. Боб с удовольствием ему позировал, поскольку терять ему было нечего. Надо сказать, несмотря на кошмар содеянного, преступник был красив, как демон, - черные кудри, сверкающие глаза, белая и нежная кожа. Выходя на улицу из тюремных ворот, лже-журналист усмехнулся и, как кажется, был доволен своим замыслом, о котором узнала вся Америка месяц спустя. На самом деле это был арт-директор знаменитых бутиков одежды "United Colors of Benetton" Оливейро Тоскани. Гениальная идея акции “Посмотри смерти в лицо” посетила его случайно. Под видом журналиста он проникал в камеры смертников и фотографировал их. Затем при помощи компьютера он “одевал” смертников в пестрые модные одежды, и вскоре лица осужденных мелькали во всех рекламных кампаниях “Бенеттона”. Через несколько месяцев (это была весна), когда суд заставил Тоскани лично извиняться перед семьями заключенных, маленького красивого Боба не было в живых. Когда дело поутихло, и “Бенеттон” уже утроил свои доходы, Тоскани почему-то вспомнил о последнем смертнике. В нем было столько желаний и надежд, он был слишком красив для убогого убийцы. Может именно тогда лже-журналист пожалел, что в бутафорском диктофоне не было пленки. Сам Тоскани засобирался в Венецию. Там жила его старая знакомая художница. Художница не выносила одежду марки “Бенеттон”, но любила своего друга нежной, почти материнской любовью. Они вместе гуляли по Венеции, и Тоскани говорил, говорил, о делах, о работе, о Маленьком Бобе, о мостах Венеции, и если бы мог, наверняка бы цитировал Бродского. А художница слушала его в пол уха и думала о светотени на лепных карнизиках лавки молодого пекаря, заложившего этот дом в прошлом году и отъехавшего на демонстрации антиглобалистов, поскольку был уверен, что победа за ними.
    
    На карниз тем временем пристроился голубь, и неожиданно зазвонил телефон - так пронзительно, точно это звонил Господь Бог или кассир кинозала, с радостной новостью, что мол, билеты проданы, аншлаг. Тотчас все мысли слетели с меня, яко наваждение или сон.
    Я посмотрела вниз и мне стало не по себе, - от высоты, от переизбытка жизни, которая стучала в ушах в такт московскому шуму, гаму детей, гулявших во дворе, лаю собак.
    Я вернулась в комнату и долго смотрела на надрывающийся телефон. Больше всего на свете мне хотелось влюбиться.
    
    
    
    Объединенная Европа: прощание с мифом.
    
    
    Один поэт как-то сказал: “Европа - стареющая красотка из эпического кинофильма, смотришь на нее издалека, она безупречна, приглашаешь ее на танец, она строго морщит лоб, разоблачая свой возраст, целуешь ее в губы, и на языке остается едкий осадок нюхательного табака и пыли”.
    Пересекая немецкую границу, продираясь через Берлинскую кольцевую дорогу, теряясь на улочках Амстердама, засыпая в дубраве Булонского леса, хмелея под горячим солнцем Испании, путешественник забывает о суровом образе властной и тщеславной и мужеподобной Европы.
    Воинствующая Афина, отчаянная Жанна д’Арк, вечно теряющая брата Герда и сама Снежная Королева, плачущая от бессердечия Кая, огненная Кармен, вечно юные Ромео и Джульетта, Дон Кихот и Санчо Пансо, коварный Мефистофель, Фауст, ищущий прекрасную Елену, Дон Жуан, пожимающий руку дьяволу, Нарцисс и Гольмунд, святой Франциск, зеленоглазая Ундина, Песочный человек, спящая красавица, рыцарь алой розы, Гаргантюа, - километры кинопленки, тысячи маскарадных костюмов, тысячи образов, которыми Европа когда-то владела в совершенстве.
    Миф - это очарование, - мрачное и изящное, ироничное и грустное, пылкое и хладнокровное. Миф - блистательный способ оживить воспоминания, заставить танцевать восковые фигуры в музее мадам Тассю. Миф, в конце концов, становится ложью и умирает тогда, когда он перестает быть нужным людям.
    Распивая бутылочку португальского портвейна на Монпарнасе с клошарами и музыкантами, прислушиваясь к прибою Средиземного моря, прогуливаясь по деревушке, затерянной в Альпах, пригубливая пиренейские родники, принимая угощения от веселых итальянских южан, путешественник и чужестранец невольно заметит, что Европа будто бы прячется, бежит воспоминаний. Никто не помнит, где проходила Берлинская стена, все уже будто бы готовы забыться под звездным небом знамени объединенной Европы, виноделы смиренно отвозят прованские вина в однотипные монстроподобные супермаркеты, испанская коррида предана анафеме, немецкие буржуа, нынешние экономические хозяева континента, помешаны на автомобилях, и безмятежно - гордо мчатся по лучшим в мире автомагистралям, отстроенным по указанию Адольфа Гитлера.
    Инквизиция, революции, Рейх, мировые войны, - все в прошлом, все позади. Наступление нового века - хороший повод начать новую жизнь. Прочь сражения, прочь неприятные исторические документы, прочь опасность, прочь смерть!
    И если позапрошлый век был открыт общепризнанной несостоятельностью религии, прошлый - несостоятельностью монархической государственности, то нынешний - несостоятельностью традиции. Да и к чему воспоминания новорожденной безукоризненной стране? Жизнь должна течь плавно, размеренно и без крутых поворотов - навстречу к счастливой старости, - так решила капризная красотка, и путешественник с удивлением поспешил домой, выпрыгнув прочь из прорубленного некогда окна.
    
    
    
    Механика веры.
    
    Когда афганские талибы бомбят статуи Будды, я закрываю глаза и вспоминаю, что религия - это все-таки не опиум для народа и не яд цикуты. Люди вольны выбирать. Между нетерпимостью и толерантностью, познанием и гордыней Отними у человека свободу, и он теряет способность верить. Дай ему окончательную истину, он разменяет ее на мелкие монеты. Именно поэтому сегодня, как и всегда, нет ничего ясного. Католик смотрит косо на православных, кришнаитов и мусульман. Мусульмане гонят прочь пророка под покрывалом, увлекшего под павлиньи перья сотни фанатичных орд, бредящих новым, преобразившимся Аллахом. Православные защищаются от песка и масла, навеянных ветрами с восточных базаров, окутывающих мир прохладной простыней иллюзорности, двойственности.
    “Сектантство” - старое новое слово в России. Я брожу по улицам и подбираю рекламные листовки: “Кришна”, “Ошо”, “Тантра”. Я захожу в оккультную книжную лавочку, и вижу, как мне подмигивает продавец, приглашая вечером в музей X, на собрание теософов. Я прихожу домой и листаю книгу Дворкина или сумасшедшего Климова, или страшного Серафима Роуза. Все трое указывают на опасность. Опасность подделки, гибели, прелести, беса, ужаса, уныния. Я верю и не верю им, ведь в мире людей прочности и уверенности нет и не будет. Здесь, на земле кто-то лжет, кто-то алчет правду, а кто-то тянет одеяло на себя и объявляет, что правота на его стороне.
    Здесь, в подреберье неба смерть по-волчьи ходит близко от биения жизни и радости... Среди нас вздымается ненависть и презрение. Среди нас же, разноязыких пасынков, живет вера и надежда. И когда всякий вопрошающий и стучащийся отправляется в путь, его судьба всегда разворачивается навстречу истине, даже если эта встреча не состоится...
    
    
    
    
    Утро на перекрестке.
    
    
    Как-то в один московский храм, ранним утром, перед самой Троицей, забегала пожилая француженка. Она не знала русский и исповедывалась на французском много часов, разумеется, без переводчика. Причастившись, она исчезла, и больше никто ее не видел, никто и никогда не узнает, что именно она...
    Июньское утро: запах горячего асфальта, запах скошенных одуванчиков, запах голубиного пуха, запах железнодорожных шпал, запах неизвестности. Может быть, гроза, может быть пожар, может быть чемпионат мира по футболу, может быть книга, так и недочитанная за ночь, может быть треньканье телефона... Что заставляет меня вслушиваться со звериной остротой в незримое, несуществующее, вне-словесное?
    Утро устроено сложно и просто. Солнечный луч на одеяле, тягучий сыр на завтрак, блик от чайника на потолке, смех соседей, фырканье испуганной кошки. Где присказка, а где конец истории? Где кульминация невесть чьей жизни? Может быть, здесь, в начале улицы, на перекрестке, там, где пробки, и татарское кафе забито посетителями, глотающими холодное “Клинское”?
    Среди них какая-то француженка. Как она хороша. Сколько же ей... Она совсем не молода, она курит и отрешенно смотрит в окно, как и подобает посетительницам, набредшим сюда случайно.
    Она никого не ждет, возможно, она заблудилась или хотела бы потеряться так, как это случается с перчатками, или чувствами, или кольцами, или влюбленностью, или ключами, или бусинками, или минутами, или набойками от туфель, или...
    Итак, ей кажется, что она потерялась.
    Ах, если бы она знала..., но она не подозревает, что я смотрю на нее и мучительно пытаюсь выкрасть ее мысли, украсть на минутку осязание оледеневших пальцев, обнимавших бокал... Может, между нами есть какая-то незримая связь, или причина? “Pardonez-moi...” - “Бог простит”...
     Я бы подошла к ней и с улыбкой рекламного агента, вышколенной скороговоркой брякнула:
    “Здесь, на этом самом перекрестке! Просто выйди на дорогу, оглянись на запад, откланяйся на восток и...”.
    Утро, все это тревожное, пульсирующее утро. Звон стекла, вспышка света сквозь листья, “вшух-вшух” метлы дворника. Француженка сидит за столиком, в сумочке лежит Библия на французском, русский разговорник, ключ от парижской квартирки, неоплаченные счета, сильное снотворное, документы, визитные карточки...
     “Я вас знаю, вы та самая, которая приезжает раз в год в Москву, чтобы исповедоваться... Каждый раз вы идете в новый храм и выходите, глотая на ходу просвирку, затем ловите такси”, - “А вы выглядите влюбленной” - “Очень даже может быть... Но причастие - это...” - “Замолчите!”.
    Это просто утро. Запахи. Перекресток, мимо кафе шныряют автомобили, валяется метла, дворник болтает со знакомыми алкоголиками, в кармане оранжевого жилета спрятана чекушка водяры, пассажиры вываливаются из маршрутки…Где? Где кульминация? Где начало? И где этот проклятый конец?
    Она уже была на исповеди, и говорила без умолку, битых три часа... “Может, это теперь такой новый тур-бизнес?” - “Ну что вы, - мысленно смеется надо мной француженка, изучая меня атомами бездонного зрачка - я просто хочу забыться...”
    Она открыла пудреницу, проверила, на месте ли макияж, посмотрела для порядку на часы и вышла из кафе. Ее миссия закончена. Официант пристально посмотрел ей в след, точно профессиональная память жаждала запечатлеть чужестранку до мелочей, но на самом деле, виной тому были слишком щедрые чаевые.
    
    
    
    Случай и смысл.
    
    Классическая физика основана на представлении о детерминизме, то есть принципиальной возможности абсолютно точно описать поведение системы. Но представим себе на минуту, что в мир, где многое предписано и просчитано, прокрадывается ошибка.
    А вдруг это системный сбой в шариках совершенного механизма, недоступного для понимания?
    Может, дело в пресловутом “человеческом факторе”, упомянутом еще Аристотелем?
    А может и попросту “роковое стечение обстоятельств”?
    Скажем честно: история - есть череда событий, непредсказуемых и закономерных, логичных и из ряда вон. Что-то запоминается надолго, что-то легко отпускает, но суть от этого не меняется: именно случай решает все.
    Не зря по сей день в Индии паломники и местные жители кланяются и деревьям, и птицам, и храмам, доверяя свою судьбу в руки более дальновидных сил.
    Не зря хитроумные греки услаждали богиню Тихэ фруктами и цветами, а в последствии и римляне - капризную ее сестру Фортуну. И те, кто видели ее, описывали достаточно красноречиво: крылатая дива, парящая на шаре, в руках колесо да рулевое весло, кого милует, даря надежду, а кого из сердца прочь.
    Интересно, что по одной из версий Прометей был наказан Зевсом не за краденый огонь, а за слепую и бесполезную надежду, которую вольный отступник подарил людям.
    Замечательно, что по сей день человечество верит в счастливую случайность, стараясь забыть красноречивые примеры ее бешеного норова.
    К счастью опять-таки, люди - не машины и потому не могут быть фаталистами в полном объеме: мы, в отличие от машин, не только не знаем “срока своего действия”, но и не ведаем окончательный смысл своего предназначения, - наверняка это тоже к счастью..
    
    
    The future sounds of future.
    
    Будущее атакует! Вот-вот и опоздаешь на последний корабль, улетающий с переселенцами на Луну. Ничто не устаревает так быстро, как новости, научная фантастика, зрелищное кино. Минуты, как орды монголо-татар, осаждают города, накладывая непосильную дань. Сегодня модно прогнозировать будущее, говорить о нем, петь о нем, одеваться так, как будто ты уже живешь в послезавтра. Надо сказать больше: мы зависим от будущего. Потому что нетерпение и страх перед надвигающимся - это наркотик. Погоня за летящим на всех парах прогрессом - это необходимость, жестокая потребность выключать телевизор, ложиться спать и видеть ожидаемую войну, киберроботов, апокалипсис, гуманоидов, бессмертных клонов, цветущие поля Сахары, тающую Антарктиду, левитирующих продавцов за прилавками, драконов, выведенных стараниями биологов. Видеть, чтобы поутру проснуться и метнуться к интернету, радио, телевидению и выяснить, какое завтра превратилось за ночь в сегодня.
    Другое дело, возникает вопрос, все ли варианты сбудутся, или все-таки случится нечто грандиозное, ускользнувшее от всевидящих глаз политиков, фантастов, метеорологов, медиков, ясновидящих, шизофреников, художников, банковских аналитиков.
    Но также надо понимать, что самое грандиозное, что может произойти - это великое, всеобщее забытье, когда необходимость сверять часы отпадет, воцарится тишина и покой привычного зрелища. “Жизнь шла обыденным чередом; отец пас крысиные стада, мать, как всегда, несла яйца... Исполинское красное солнце плыло по небу в сопровождении темного спутника, а дубы-гиганты по-прежнему перекочевывали каждый год на юг”, - так приблизительно закончил свой роман “Обмен разумов” Роберт Шекли.
    
    
    
    Гримасы Нормы
    
    Считается, что игра по правилам - это честная игра, ведь у всех игроков имеются одинаковые шансы на победу. Джокер в рукаве - уже якобы нонсенс, дерзкое пренебрежение космическими законами, как и русская рулетка, как и матерщина в общественном месте, как и спутанные сине-зеленые волосы топ-менеджера влиятельной корпорации, как и теория “вседозволенности” Карамазовых. В детстве нам говорили: “И запомни: сердце слева, так что спи на правом боку, так что переходя улицу, смотри налево, доходишь до середины и смотришь направо. И не забудь здороваться с соседями, особенно с теми, что живут на пятом этаже”. Смеяться до упаду - неприлично, особенно в метро, эмоции - это вообще почти преступление, не считая индийского и голливудского кино, разумеется. Помнится, лет 15 назад, вышел американский фильм - “Грязные танцы”. Главная героиня, не спросившись у родителей, сбегала по ночам в ангар, где, скрываясь от полиции, молодежь резвилась под латиноамериканские ритмы, - полуобнаженные тела в полумраке, страстно, безудержно извивающиеся под энергичные, глубокие голоса, поющие о запретной любви под жарким солнцем. История повествует о шестидесятых. В восьмидесятые же фильм сорвал ряд премий, латиноамериканские танцы давно включены в реестры классической программы профессиональных танцоров, как и танго. Ноне строгое жюри придирчиво оценивает степень артистичности, экзальтированности пар. Страсть и нагота перестали быть запретными. Все, что перестает быть запретным - становится нормальным или почти нормальным. Так осуществляется демократия. Этика, мораль и норма скачут в одной упряжке. Негритянские бунты Алабамы 60-х забыты, - теперь в университетах могут учиться все, - и дети рабовладельцев, и дети рабов, и дети гангстеров. При этом подсудно называть негра - негром, латинаса - латинасом, китайца - китайцем. Одновременно, представителю белого среднего класса неприлично селиться в черном квартале, как и благополучному французу стыдно жить на Монмартре - в сердце бедного арабского квартала. Двойные стандарты нормы говорят: “Пока вы не станете в точности такими, как мы, вы - чужаки. Мы будем по-прежнему устраивать вам “бури в пустынях”, забывая о всеобъемлющей гуманности цивилизованных норм, мы будем забрасывать вас гуманитарной тушенкой, презервативами и одноразовыми шприцами, а вы будете безропотно подписывать все договоры о нефти, золоте и алмазах. Мы, так уж и быть, будем брать вас на работу, даря шанс уподобиться нам, цивилизованным, преуспевающим, нормальным”.
    Еще совсем недавно Россия с ужасом отплевывалась от советской системы уравниловки - полиэтиленовые пакеты, сапоги “прощай, молодость”, нравоучительные комсомольские, партийные собрания. Отдышавшись от диктата государства, люди заспешили к новой нормальности, открывшейся им за железными занавесями, - к диктату рынка... Теперь им снова хочется быть хорошо оплачиваемыми и уважаемыми работниками, высоконравственными матерями семейств, вежливыми и учтивыми покупателями, корректными и качественными продавцами, достопочтенными, богобоязненными мещанами, изысканными буржуа. Все становится на свои места, и нет повода для беспокойства. Норма - это замечательный и целесообразный ориентир. Держась правильного курса, люди перестанут быть чужаками, они станут одинаково нормальными, и потому счастливыми. Одетые по последней моде, они будут ходить по музеям русского, украинского, кашмирского, испанского, алжирского искусства, удивляясь и не веря, что все эти странные народы когда-то существовали.
    
    Лично мне, чтобы поверить в сообразность норм, надо выкинуть из памяти одного пьяного уличного гитариста. Инструмент его не строил, первая струна была порвана. Но он пел и дергал струны с таким отчаяньем и сумасшедшим весельем, что это была самая прекрасная и одновременно самая неправильная музыка на земле.
    
    
    
    Свобода - это поединок.
    
    Свобода - это поединок, между дьявольским и божественным. Если Будда Гаутама говорил “Освободи свой ум”, Иисус Христос намекал, что свободен лишь тот, кто очистил свою душу от тяжести грехов, то темная сторона отвечала взаимностью и вдохновляла воинов беспредела, хаоса, разрушения тем же именем.
    Свобода - это бой. Между человеком и человеком. Примирительное заклинание гуманистов “...заканчивается там, где начинается свобода другого...” кажется нам сегодня невероятной ложью. Потому что всякий бунт, даже единоличный, - это кровавая революция, когда демон смерти пробуждается ото сна, едва заслышав клич войны - “Свобода навеки!”, “Liberte toujours”, “Freedom!”. Но именно с этой борьбой, и никакой другой связаны самые светлые человеческие надежды и чаяния. Великий и драматический двадцатый век, канувший во тьму, разрывался от небезопасных и смертоносных споров певцов свободы с остальными. Да и кто может сейчас с точностью сказать, в какой момент они перестали быть искренними и верными цели?
    Свобода - это сражение. Между человеком и системой. Утопия и антиутопия свободы, ложь и мечта о свободе, лесть и прельщение ею, вражда и развенчание идеала, трепет и абсурд, - этот маятник, как меч, качается от берега равнодушия к берегу ярости и человеческой страсти. Шиваистский танец “освободить - разрушить дотла, и создать сызнова” нам, живущим на этой земле, не кажется метафорой. Современные политики, разумно стремящиеся достигнуть взаимопонимания и равновесия, осознают, что человек- это рисковая игра с огнем, что перемирие государств с гражданами - это зыбкий союз. Какое бы благополучие и удовольствие не предлагалось взамен или в качестве компромисса, сущность человека найдет лазейку для противостояния.
    Потому что свобода - это драка с самим собой. Даже если индивидуум является естественным участником общественной жизни и истории отдельного государства, он куда более честен один на один перед своим одиночеством.
    И каждый содрогнувшийся от холода бурлящего океана времени, спросит: “Кто я? Только камень, летящий в бездну. Кто я? Только горячая протоплазма, ищущая любви и нежности. Кто я? Только смертный, осмелившийся посмотреть в глаза Всевышнего. Один на один. Я плачу по счетам и уповаю на волю судьбы”.
    
    
    
    Дветысячивторойгодотрождествахристоваоктябрь
    
    Осень. Или уже зима (в Ялте зимой пахнет лавром и креветками)?
    Чистые пруды? Париж или Ялта? (где я?)
    Дождь, телефонные звонки (реже), гламур (новое слово), эссе (почерк, стрела, линейность, густота, порванная книга, съеденный переплет, осадок на дне бутылки, квинтэссенция солнца, яд, опиум, оргазм, всхлип)
    Выброшенные на ветер возможности. Пойманные безветрием птицы (дождь, дождь, они не едят больше хлеб, они прилетают, чтобы отдать должное предрассудкам, тыкаются клювами, карниз узкий и клонится к земле, внизу - сад, засыпанный мокрым снегом, гниение, тепло под землей, на земле сырость, сигнализации, слова молитв спотыкаются, каждый раз на одном и том же мест…).
    Все идет как идет.
    Остановок не будет.
    Тик-так! Пристегните ремни! Москва в эфире! Террористы? Третья? Мировая? Да ну, идите вы!! Идиллия!
    “Апокалипсис за углом” - А.Головатенко.
    Тоска. Тоска. Тоска.
    Чечетка. Чеченцы.
    Отщепенцы.
    Щепь.
    Цепь.
    Цель.
    Число живых душ =равно= душам умерших. Равновесие поддерживается. Кем?
    Твоими испорченными весами. Где ты их купил? С рук. У него была рыжая борода? А алые губы? А клеймо? Я знаю его, он - мелкий мошенник. Он просто так, ему скучно.
    Тоска, тоска, тоска.
    Телевизор.
    Новости.
    Выпустили еще десять заложников. Пустите! Я тоже хочу ТУДА! Но вы - не дипломат, не политик! Души все равны, равны. Девять с половиной грамм.
    Рок-н-ролл, я так тебя хотела! До свиданьица! Тебя купили за 100 серебряников. Дорого, конечно. Не поскупились. Теперь и музыке доверять нельзя.
    Осталось что? Красота? Да ну вас, гуманисты! Ее купили первой.
    Что еще? All you need is love? Мертвые слова застревают в кляпе. Запах сыра. Плесени.
    Мертвые слова! Просроченные расклады, пустые банки из-под кока-колы, ад просил передать, что его не существует.
    На хуй. Еще скажи, как свежи были розы. Это класс десятый. Миша Алимов. Иерусалим, еврейские глаза. Холодные руки. Карман в куртке. Хромающая походка. Как, интересно, ходил Кафка? Наверняка так же. Лихорадочно и в то же время бессмысленно. С целью, но без нее.
    Как хожу я? Импульс-нерв-мышца, имп., нер., мышц., и т.д., т.п.
    Зачем записываю? Мусор мыслей, пчелиный рой/рай, медовая пасека. Ловушка, крысоловы, птенцы, хвосты. Непонятно почему слова ложатся так и никак иначе?
    Попробую с “Ч”. Чересчур, чернь, чешки (ой! Детские, мягкие, на полочке - далеко, далеко, пыль столбом, запах кошачьей мочи, балет - в 16 00. Это была не я. Волосы на макушке. Изгибаться, как лебедь. Изгибаться как осина, гнуться, поклон, поклон, рука! Голова. Не было.), час пик, черешня, чахотка, чаевники, ча-ча-ча, чары, чесотка, чача (лесник, язычество, духи гор! Усы, гладил по голове, я проснулась - кругом лес в горах, железная кровать у горной реки. Газета с голой девушкой: Рица, футбол, сталинская дорога). Продолжим же: череда (очередь? За щербетом, на тот свет, в окошко посольства, облака: нарисованные, но движутся. Смотришь - долго. Стоят, стынут, испаряются. Отвернешься - снова набежали, нахмурятся, скорчатся, съежатся, как ссохшиеся чернила . Прищуришься - нА тебе! буквица, кириллица, - знаки, символы, намеки, обещания, много обещаний, обман, самообман, ручка перестала писать, - выкинуть альбомный лист с каракулями. Тем более, что облака ушли, как дельфины, стаей). Чайка, чертополох, чур меня, чадра, челам, чечен. (Лермонтов, кавказская война, девушка с кувшином, девушка с автоматом, наркоз, героин, сросшиеся брови - галочка, тире на лице, оркестровая яма с заложниками, Аллах Акбар, Харун Аль Рашид, белые змеи, джины совокупляющиеся с кошками, рыжий дьявол, великая Тьма Аллаха, Ататюрк, курдская рабочая партия, Махачкала, Грозный. Хватит!)
    Часики, часики! Часики на руке, на шее, между грудями, часики на перекрестках, на столбах, часики в телефонах, часики вне закона.
    Идет, движется, течет хронометр (ртуть, влага, красный столбик - к тучам). Маятник. Маат. Хронос. Янус. Деус. Октябрь.
    
    
    
    
    Ключ безмолвия.
    
    Тишины не существует в природе, так же как и белого цвета. Именно поэтому тишина - недосягаемое блаженство и неизбежный ужас, иное измерение, сложенное из миллионов звуковых координат, и попав туда, его ни с чем нельзя перепутать. Пение лягушки, треск ветви, вой ветра, стон сердца, океанический штиль, глухая ночь, беспробудный мрак, оцепенение холода, неподвижность камней, шорох незримого, трепет ускользающего, дыхание беспредельного, вездесущий .шепот, звенящая пустота, мертвая тишина, - она капризна и переменчива. Ее ждешь, и она не приходит, ее гонишь, но она возвращается, как непрошеная гостья, - бесцеремонно и властно.
    .
    И как узнаваемы ее вкус, запахи, цвета! Зимой ее платье трещит, будто электричество, замкнутое в провода. Молчание, а значит ожидание, долгое бдение за столом, у окна, под мягкое шествие снега: “И шепчут: “Мы - дети Эфира, ….любимцы немой тишины, …враги беспокойного мира” у Бальмонта... Куда бежать, зачем желать, покуда мир погрузился в бездонный сон, и, может быть, не очнется никогда, души ухаются в дремотное космическое не-существование, зацелованные снежными королевами, снежными троллями, снежными русалками, немыми, как рыбы.
    Зачем сопротивляться, кричать? Помыслы только разрушают безмятежное совершенство небытия. Слова - враги тишины, вирусы, разрушающие хрупкую ткань неизреченного творения. Шри Ауробиндо полагал: немота - естественное продолжение своей противоположности - бурлящего хаоса, она обладает всеми свойствами своего неразборчивого беспокойного брата, столь же разрушительного и созидательного единовременно. “Безмолвие может быть переполнено голосами, и темнота может быть полна света”, - объяснял ученикам он первооснову восточных узоров, бегущих по кругу, сливающихся ртутными каплями в единое тело.
    
    Ранней осенью семнадцатого года на ночных улицах Петербурга часто видели одного сумасшедшего. Он вставал под окнами и кричал, что есть сил. Крик его, подобный звериному вою, переходил то в детский плач, то в гортанный шипящий смех, так, наверное, смеются змеи. Своим криком он пугал спящих детей, будил утомленных любовников, нервировал комендантов.
    Когда случилась революция, о нем забыли. В Петербурге воцарилась странная, гнетущая тишина. Одна девушка, отдаленная приятельница Вагинова, засидевшаяся допоздна в гостях, как-то подошла к окну и увидела скорченный силуэт безумца. Он сидел на тротуаре и ел. “Победил он нас, теперь и молчит… ”, - всплеснула она. Или еще, как писала А. Ахматова,
    
    Тот голос, с тишиной великой споря, Победу одержал над тишиной,
    Во мне еще, как песня или горе, Последняя зима перед войной….
    Надеясь заполучить волшебство молчания, люди идут на уловки и высокотехничные хитрости. Дабы глушить шумы реактивных двигателей, грохот метро, рев автобанов, они строят противошумовые стены, прокладывают изоляцию, и даже складывают волны, противоположные по амплитуде, обнуляя таким образом помехи. Пассажирские наушники в самолетах, загадочная “интеллектуальная машина тишины”, изобретенная британским инженером Селвином Райтом, позволяющая фильтровать неугодные слуху звуки, и впускать, к примеру, лишь пение птиц, десятки миллионов долларов, потраченные на создание официальных “Зон Тишины” (подобная была создана вокруг древнего Стоунхенджа, для этого пришлось пустить в обход трассы, загнать под землю ж/д ), и масса иных способов умертвить, выгнать прочь эшелоны гнетущих звуков. Но тишина - это ветер, разве ее обманешь? Она дует, куда ей вздумается, и не селится ни в тюрьмах бетона, ни в электроприборах, она ухается в колодезное дно , взмывает под облака, заплетая радиоволны, голоса детей, лай волков себе в косу. Потом она возвращается, без предупреждения, без пощады - ночное видение, ностальгический образ, черная точка на горизонте, напряжение кровеносных сосудов, томление, запах осени, дерзость весенних лучей, проламывающих трещины в асфальте, царственная полноводная летняя ночь, разбухшая от чувственной, эротической немоты, онемение от переизбытка...
    Немота - жест тьмы, дожидающейся первого и единственно правдивого Слова, тишина - игривый танец света, кокетливого и инфантильного. Немота - вынужденное молчание. Молчание, стиснув зубы, молчание под водой. “Только рыбы в морях знают цену свободе, но их немота вынуждает нас как бы к созданью своих этикеток и касс...”, - писал Бродский. И мы говорим друг с другом, беспорядочно, спонтанно, выплескивая голос и душу, пробуем на вкус слова, взвешиваем их на весах, будто бы подбираем ключ к запертым, заговоренным дверям.
    В шестидесятых годах в Будапеште в семье глухонемых родился мальчик. Отец вскоре умер, мать его отдала в интернат. Чтобы как-то восполнить слабый слух и врожденную угрюмость, он начал танцевать. Со сверстниками он общался жестами, такими, какие они понимали “с полуслова”. Когда Пал Френак поступил в балетное училище, его заметил профессор факультета хореографии Будапештской консерватории, который предложил ему продолжить профессиональное образование. Итак, он начал изучать классический танец, параллельно создавая собственную технику движения, - технику танца в тишине - пластика бессознательного тела, сосредоточенного на собственных ощущениях.. Вскоре его балетная группа гремела на всю в Европу. Он поехал в Мадрид, затем в Париж. “Слова слишком большое место занимают в нашей жизни, - неохотно отвечал Пал парижской прессе, - От частого употребления они очень быстро теряют спонтанность и естественность. А мы - теряем внимательное отношение к миру. Мы слишком "завязаны" на слове: мы слышим его, и моментально все подвергаем анализу. И когда надо пытаться снова найти, обрести ощущение своего бытия, тишина дает нам больше. "В душе каждого - дыра, величиной с Бога", - писал Сартр. Пластический экзистенциализм - танец тишины, с его попыткой приблизиться к неизъяснимой и присутствующей в каждом тайне. Танец связанный с пространством и со временем, с рождением и смертью, танец, стремящийся к запредельному”.
    С таинства тишины всегда начинаются чудеса и сказочные превращения.
    Один из последователей суфизма, живший в 18 веке, хранивший молчание в течение двадцати лет, неожиданно заговорил. Он говорил неустанно целый день, о погоде, о солнце, приближающемся лете, о птицах, спешащих в Сибирскую Тундру, о ветре, о талантах своих учеников. К ночи, когда все, кроме одного ученика, уснули, прежде чем покинуть свой дом навсегда, он закончил речь так: “Есть нечто, существующее прежде Неба и Земли, не имеющее формы, спрятанное в безмолвии. Оно - господин всех явлений и не подвластно смене времен года”.
    Кто знает, может, и венгерский танцор, кружащийся и изгибающийся, взлетающий и корчащийся, в агонии, в немом экстазе, дотянулся до этой неведомой глубины костяшками пляшущих пальцев.
    
    
    
    Метафизика кинематографа.
    
    В начале было Желание, встревожившее бесформенную безвкусную тьму. Затем последовала вспышка света - на экране бездны вспыхнули контуры зарождающегося Слова. Режиссер-сценарист- оператор- механик удовлетворенно наблюдает, как по белоснежному полотну прыгают образы кузнечиков, летают солнечные зайцы, шныряют пушинки, шелестят чешуйки, блуждают стайки подслеповатых тварюшек. В это время ангелы-статисты устраивают строгий кастинг актеров, в лабораториях кипит олово, дымится ртуть, шипят минералы....И вот, парочка счастливцев наконец-то появляется крупным планом.
    Адам кувыркается на поляне, потешаясь над тем, как небо оказывается то cверху, то cнизу. Змей равнодушно смотрит на девушку, надкусывающую горько-кислую мякоть фрукта - не то инжира, не то апельсина. Вот и готов первый сюжет, простой и печальный. Изгнанники вольны играть любые роли, изгнанники хохочут с перепугу.
    Ной строит ковчег, стирая ладони в кровь, обливаясь пророческим потом, - в кинозал врывается штормовой ветер гнева и гибели. Это сильный момент фильма: из воды всплывает пик Арарата, покрытый захлебнувшимися виноградниками, истерзанная субмарина уходит на самое дно и вдруг снова показывается на горизонте, как ни в чем не бывало. На небе развиднелось. Птицы плохо переносят морскую болезнь и с радостным свистом сигают на крошечные островки суши, - здесь режиссер качает головой и снова правит сценарий. Он опять готов начать все с начала, чтобы довести кадр до совершенства, но что-то останавливает его..
    Сорок лет хождения по пустыне... Сто двадцать дней Содома - божественная трагикомедия неба и ада запечатлена блистательно. Храм, воздвигнутый в три дня, - еще один шедевр. Маленькие человечки размашисто скользят по поверхности крутящейся пленки под жесточайшим конвоем режиссера. Но его уже начинает забавлять, как герои путают слова, разветвляют сюжеты кинокартины. А раньше немного раздражало. Из тесноватой рубки механика он решил перебраться в гигантский кинозал, без пола и потолка. Вот, он опускается в глубокое тяжелое кресло и видит, как по экрану мчат рыцари Христа в Иерусалим. Он стал по-настоящему болеть за итог битв и сражений. Он смеется над тем, как дети носятся друг за дружкой, сломя голову, по улицам Трои, Вавилона, Карфагена, Рима, Дамаска, Киева, Багдада, Нью-Йорка, Пекина, Москвы, Дели. Он впадает в негодование, когда созерцает берберов, убивающих путников, отважно защищавших свой скудный караван, османов, от чьих кривых сабель отлетают головы сербских монахов, сына, убивающего отца - белого офицера в русской гражданской войне. Он рыдает над юной рыжеволосой испанкой, гонимой на костер всеобщим презрением и страхом, над мающимся Фаустом, умирающим Рембо, ополоумевшим Ницше. Он радуется безмятежности рыбаков, возвращающихся из бушующего моря домой, неугомонности маленького Шостаковича, выводящего ноты. Он пугается полотен Босха, он упивается совершенством тела Венеры Милосской, он озадаченно смотрит на Ван Гога, отрезающего себе ухо, он скучает, слушая Дарвина и Фрейда. Он обращает вспять бег кинопленки и возобновляет старые споры с Соломоном, Гомером, Наполеоном, Кантом, Розановым, Сартром, Брюсовым, Кафкой, Генноном... Он останавливает сияние экрана, чтобы вглядеться в лицо Клеопатры, Македонского, Леонардо Да Винчи, Лукрециа Борджиа, Данте Алигьери, Савонаролы, Галилея, Коперника, Сергия Радонежского, Робеспьера, Генриха Четвертого, Маты Хари, Петра Первого, Геббельса, Джона Леннона...
    Он охает, умиляясь Станиславскому и Чарли Чаплину, Эйзенштейну, Оливеру Стоуну ....
    Он посмеивается над своей паствой, спешащей после работы, мелких ссор и давки в метро на вечерний киносеанс, чтобы ближе разглядеть собственные черты.
    Неожиданно для себя режиссер понимает, что его работа завершена, он снял хороший фильм. Он закрывает глаза и позволяет себе вздремнуть. Даже во сне свет неутомимо разрезает тьму, плюхаясь медузой на экран, заставляя образы жизни и смерти разлетаться на все четыре стороны брызгами от шампанского…
    
    
    
     2000-2002
    
    Интервью с Анастасией Романовой опубликовано в "Сетевой Словесности".
    

ваше мнение назад  архив   вперед начало
Литеросфера
 
<0000080100000801 >


-->

TopList UP.RU - Internet catalog