Я. Я дома, и я царь. Здесь все как было, все как снилось. Оливковые рощи, черно-серые скалы, круглотесанные деревянные колонны моей любимой веранды. Наш маленький остров, и большая семья – как ни крути, кроме рабов все мы здесь родственники. Да и рабы, в некоторой степени…
Ты. Ты знаешь, как я рвался сюда. Помнишь сирен? Я до сих пор считаю, что жизнь надо жить без наркоза и без обезболивания. Если можешь. Этот зов – детское хныканье по сравнению с тем, что тянул меня сюда. И я здесь. Точно облепленный глухим воском, пожалуй, в худшем из снов. Тебя нет со мной, ты остался в пути, и я не помню твоего лица. Я все отдал бы за этот зов, правда, что я могу предложить взамен – теперь.
Он. Он славный парень. Глаза хорошие. В бороде седина, басит, внимателен и прост. Слишком застенчив для Лаэртида. Носится по острову, собирает рукопись – «Мы с Итаки», про всех до пятого колена вглубь. Когда невоздержан в винопитии – сидит, мычит, выкликает имена. Кого хочет удержать? Зачем? Он явился причиной моего отъезда (не мог же я тогда…), и потом долго искал меня, что подвиг при его характере. У него отличные дети, пухлые и нежнокожие.
Она. Она величава и немногословна, и школа ткачества, которую она устроила в позапрошлом году, несомненно, лучшая в Ионии. Мне, правда, не с чем сравнить: корабля у меня нет и не будет, но так говорят редкие мореплаватели, что заплывают в наши края.
Мы. Мы им рады, только во всех, обращенных на меня взорах, стоит вопрос. Мы давно не говорим на эту тему: они боятся спросить и вежливо спроваживают гостей, я не решаюсь дать понять, что понимаю, и не смог бы ответить ни да, ни нет.
Вы. Вы остались в пути. Я был тысячу раз неправ, когда думал, что могу жертвовать вашими жизнями во имя этого зова. Но, с другой стороны, что бы мы делали здесь – вместе? Собирались бы в годовщину того, в годовщину сего, а помнишь, а помнишь, а вот еще когда… Лучше уж так.
Они. Они действительно изрубили в щепки все корабли. Они молотили и крушили гнутые резные доски, точно возвращали себе эти годы. Надо ли говорить, ничего не вышло. Они любят меня. И словно каждый день вновь и вновь проживают годы ожидания. А еще вдовы…Они знают, и я знаю – собственно, Афина не делала из этого секрета – у меня есть еще сын, очень далеко, уже совсем большой мальчик. Когда-нибудь – срок не назван – я все же отправлюсь в странствие, последнее странствие, и он убьет меня. Еще не знаю, почему, но, наверное, будет причина.
Сюжеты не кончаются жизнью долго и счастливо. Они кончаются побегом или смертью. Мы боимся и того и другого, если честны и не опоены. Побегом и смертью. Тогда и увидимся.
1.
У Калипсо (ТЫ)
История, рассказанная с конца – это другая история.
Ты встаешь и аккуратно отряхиваешь прилипший к одеждам мокрый песок. Обтесываешь бревна, и связываешь их в плот. Она знает, что там шторм – и ты знаешь, что там шторм, огромные волны, и, возможно, острые черные скалы – как возможный финал. Она может навертеть тебе пару-тройку кожаных бурдюков с вином и кашей, потому что и в ее бессмертной душе все выгорело за 2 часа, что прошли после разговора с вестником. Она думала, что приручила, и была согласна быть в ответе за. А ты. Почему ты ждал. Почему спал с нею ночью и смотрел на море днем, пока не придет закат. Никого нельзя заколдовать снаружи. Она полагает, что бессмертна, и желала тебе того же, рядом и близко, но ты не мог и не хотел понять отсутствия времени, и принял его за остановку сердца, за отсутствие жизни. В конце концов, единственное бессмертие, которое ты разглядел своими усталыми глазами, единственное бесмертие-посмертие, которое ты видел – это же был Аид. Это же был Аид. И как же ты бежал.
Хотя что было делать? Закопать на пляже песочные часы, ashes to ashes, sand to sand?
Она показывает, как скреплять плот, и идет собирать провизию в кожаные мешки. Узорные мешки из тонкой кожи потом потонут – такие подарки почти всегда тонут, потому что они не подарки, а жертвы неизвестно кому. Все эти годы проносятся в твоей голове, возможно, вы плачете, обнявшись. Ты спускаешь плот на воду, неспокойно иссиня-черное море, и ты не знаешь, куда тебе надобно, знаешь только – откуда. Непослушный деревянный первый гребок, руки скованы дурными опасениями, плот вихляется и протекает, еще и еще гребок, и грозный ветер в лицо, и весь гнев Посейдонов треплет уложенные было в масляную прическу волосы, - и вдруг застарелое марево отпускает тебя, и соленые брызги шиплют губы, и руки взлетают над одичалыми водами, еще и еще, и ты точно знаешь, куда направлешься, неистовыми взмахами разбуженных мышц – туда, к той единственной неведомой точке, что стремительно удаляется, вместе с горизонтом.
2.
У циклопов (Я)
Мы все были там, я же помню очень отчетливо, и иногда просыпаюсь под утро от тяжелых ударов тоскливого страха где-то в середине под ребрами. Не знаю, куда и как это все делось, наверное, удалилось время, а не место.
Там было довольно темно. Помню, мы ползали на брюхе в грязи и прятались под овцами, потому что слепые огромные пальцы выхватывали каждого, чей контур могли определить. Или нам так казалось? Мы висели, вцепившись на четвереньках, как лемуры, вцепившись в свалявшуюся шерсть, спинами о камни. Помню, выпадали из-под мышки какие-то рукописи, какие-то документы…Кстати, там не все были овцы, некоторые просто давно прятались под шкурами, впрочем, они не умели разговаривать, а только семенить и блеять – очень похоже. У меня даже тогда не было к ним никаких претензий – они всего лишь приняли транспортное средство за дом. Мне-то случалось совершать ошибки похуже.
3.
У лотофагов (МЫ)
Мы живем в этом одноразовом мире пластиковых и бумажных предметов, - и они отказываться жить с нами долго. Они все, от упаковки из-под наушников и биковской бритвы до видеокамеры и здоровенной стиральной машины – они все хотят на помойку. Они не знают ящиков, антресолей в ожидании мастера, постороннего груза и потустороннего прилаживания, заплаток, набоек, запаек, расточек, скобок и стяжек, гвоздей и склеек: новыми и чистыми они отправляются куда-то туда. Мы выносим мусор, выкидываем мусор, вытаскиваем мусор, впрочем, не зная, из чего все это было сделано и как. Мы пробегаем сквозь шуршащие боками легкие пластиковые пласты, море по колено – как босиком по густым водорослям по летней мелкой воде, чуть раздвигая ногами их мохнатые струи, голышом, без следов и обязательств. Лотофаги. Это их мир. Через две недели устарела самая чудовищная новость из телевизора, столько эфира утекло. Утекли книжки и фильмы, мнения и споры. Вспоминая уволившегося неделю назад коллегу говорим, славный был парень. Почему был? Мы встречаемся на несколько часов, на несколько дней. А так… Мы волочем пакеты и ящики с упаковками и предметами в никуда за грязным углом, такой нескончаемый boxing day, хотя подарки мы заворачиваем дополнительно, чтобы потом восхищенно продираться сквозь золотистую бумагу. За нами следуют бомжи. У них-то boxing day никогда не кончается. Они повнимательнее, но и они устают, и их страшилищные потасканные клетчатые сумки разбухают от ненужного за нами имущества. На самом деле, они одеты как интеллигенты 70-х, просто мы этого не помним. Я, впрочем, вообще не запоминаю, кто как одет. Помним ли мы лица? Скорее, да. Мы, правда, встречаемся на несколько дней, и успеваем разве что обменяться парой баек, договориться о значении пары слов. Тот, кто придумал слова, знал, что делал – все слова улетучиваются сразу, и никто не знает, куда. Некоторые из нас, расчувствовавшись, лезут предъявлять старинные фотографии годичной давности. Фотографий слишком много, все не досмотреть. Нам пора. Мы разлетаемся и погружаем имена в оцепенелое забвение, не валхалла, не аид, не чистилище, а этакий разреженный лимб задерганной памяти. Да еще зима ледяным ножом отрезает в прошлое любую, только что покинутую комнату, обрывая хлопком холодной двери любую нить любого сюжета.
Можно рассказать и по-другому, благо словам -- улетать. У лотоса много лепестков, их фарфоровая чешуя парит над остроконечными листьями, мы обрываем твердые лепестки один за другим, и безукоризненная живая белизна светится изнутри золотом и кровью. О, шагреневое счастье.
О чем я? Ах, да. Мы встречаемся на золотые шагреневые несколько дней, и за спиной быстрыми прогибистыми шагами каждую секунду подступает вчера. Мы пробежим босыми ногами по мелководью, почти не спотыкаясь о толстые стебли прекрасных цветов, что вспыхивают бело-золотистыми бликами на зарябившей воде. Какое вчера? Какое завтра? Я, наверное, не буду бороться.
4.
У теней (Вы)
По большому счету, я знаю только одного человека, кто имел право, мог бы пользоваться словом «вы»– это Орест. Больше никто, слава небесам, слава этим гулким, медным, таким древнегреческим небесам, не был с другими – так близко, без возможности благодатного отстранения. Ад – не Аид, это не ты сам, ад – это действительно другие. Сколько лет я иду сквозь эту жизнь как по реке против течения, и чем тверже мой шаг, тем быстрее она проносится по сторонам. Да, я выдумал себе маяк. Я выдумал себе возвращение, я как резаную рану на левой стороне груди стиснул, сдавил и зажал ладонью в своих мыслях этот далекий маленький город, эти ступени и залы, это ложе из корневища, проросшего подо всем городишкой, и я взялся брести к нему против любого течения - и так оно не заденет меня, не закрутит меня, не овладеет мной.. Кто бы вы ни были, ваши лица сминаются и рябят, как отражения в мелкой воде и уносятся назад, словно сметаемые солнечным ветром. Орест был готов к встрече, но бросился бежать, я же развернулся и прохожу сквозь, за ваши спины, не ожидали? даже спинами не обзавелись, только лица, направленные в наши глаза. Он бежал откуда-то, я бегу – куда-то, его город остался позади, а мой манит, как медная морковка на обманчивом горизонте. Будущее известно, и не меньшей пыткой остается разговор с причастными ему. Ты испугала меня, Кассандра, ты по-своему обрадовал меня, Тиресий, сбрызнув жертвенной кровью опустевшую оболочку души, и вам не вызвать у меня священного ужаса – лишь священную ярость…Ибо я бреду против этого течения, хотя бы и течения времени, и думаю, что остаюсь собой, и каждый мой шаг размечен, и знал Орест, и знаю я, и знаете вы, о воздаяния, и вы, о прорицатели, что всей моей свободы не хватит, чтобы самому повернуть голову вправо или влево.
5.
Блуждающие скалы (ОН и ОНА)
Это ужасно, скажете вы. Не знаю, почему именно. Магометова гора вела себя гораздо менее логично. Конечно, ее всегда можно было найти, если надо поговорить или выпить кофе на важную тему. Чего плохого в перемене мест, в перемене платья, языка и манеры наклонять голову набок, чего плохого. Или в перемене адреса. Или аусвайса. Или принципов, этих костылей странствующего по времени. Чего плохого во встречах и расставаниях, в непредсказуемости вопроса и ответа, в отсутствии завтра и в неизбежной зыбкости вчера. О прошлом – не менее двух рассказов, два и больше, ибо огонек бывшего блуждает от версии к версии. Вот ужас-то.
Моряки этого не любят. Им проще, когда и звезды как надо, и география без штучек. Сами- то странствуют…Мы тоже не любим, потому что никакой радости, когда кто-то уподобляется нам самим. Мы любим стабильность, и чтобы Сольвейг всегда дежурила у порога, и чтобы повилика, и куст белых роз на постоянном месте. А мы – мы как-то сами… Правда, нам надо нравиться, это закон блуждания. Нам надо нравиться многим, разным, по-разному, и часто одновременно. Мы умеем. Мы развешиваем комплименты и , увы, сдаем людей по мелочи, это просто два палкиных конца. Зато по-крупному не сдаем… Мы слышим пророчества – и сообщаем нужное. Если шесть огромных пастей выхватят шестерых, то пусть они пока не знают, это, в общем контексте, даже правильно. Никто не сказал, что нам тут будет уютно. Никто не сказал, что нам действительно нужны опоры. Или карты. Или координаты. Хотя, конечно, хорошо, когда Сольвейг и розы, но страшно, это же не всякий выдержит. Страшно привязаться, остановиться, попасть в плен, окаменеть. А то был ведь и такой случай. Смотрели прямо в глаза, а в на зыбкие отражения-интерпретации, в строгие зрачки, а не в лукавый отблеск круглого щита – и окаменевали. Медные небеса рассеивают свет, отбивают обратно, прямо в море, выкрики и мысли, тени скал и кораблей, и было бы странно, если бы в полученном мире, в полученном море можно было бы на что-то надеяться…
6.
У феаков (ОНИ)
В детстве мы слушали сказки. Потом читали книжки. Потом смотрели с родителями всякую театральную классику. Хорошее занятие, но как-то слишком уж много всего совпадало, на строгий вкус будущих выживателей. Все всегда встречали нужных, находили, что понадобится, подбирали в луже, что спасет. Угадывали, что спросят. Стреляли наугад, и оно падало. В двери стучали только те, кто знал. Или кто поможет. Записку по ошибке распечатывал только тот, про кого она. Разлученные близнецы сталкивались лбами в неположенном, казалось бы, месте. Сюжеты процветали, и все было отлично. Куда подевались все эти грамотные персонажи, часть наших ожиданий и нашего опыта? Где-то далеко, они по-прежнему безошибочно вылавливают из моря бутылки с письмами, бросают нож через плечо и обладают всей гаммой нужных насадок на вашу дрель. Верь, надейся и жди. Они с тобой. Это – феаки. Они придут. Если бы не отдыхать в день Седьмой, глядишь, все случалось бы само, но вот, и нужно же кому-то быть на подхвате. Феаки – справляются. Служба техподдержки, трудолюбимые благодушные муравьи на паучьей мойриной нити. Они всегда умели мыть одежды в положенном месте, брать с собой в колесницу запасные сандалии нужного размера и оказываться двоюродными тетушками пропавшей родинки королевского сына. Они, как мамочка, разбудят от кошмаров взъерошенного мокрого мальчика и пробудят веселыми голосами зрелого растрепанного мужа, выброшенного на неведомый берег гневом Посейдоновым. Они, веслолюбивые, переезд устроят охотно, отроют склад и они же – и посему оставим иронию – отладят и покрутят рычаг машины, на которой в конце концов на сцену и Землю спускается Бог: разбирать запутанный нами, балбесами, сюжет.
Декабрь 2002-февраль 2003
|