Надя Кеворкова
А.
Почти одновременно и параллельно происходило
движение на юг бодхисатвы и некой парочки,
сложившейся непогожим московским декабрьским
вечером. О бодхисатве ничего не известно. Поскольку
сказано мало, хотя изрядно говорено. В тот вечер он,
составляющая парочки, как раз писал лекцию о
последствиях движения, лекцию, которую намеревался
прочесть небольшому кружку друзей, имевших
разносторонние интересы. Она, другая составляющая, с
его женой и их общим приятелем с утра выбирали шелк в
небогатых магазинах черненковской поры. Шелк для
китайской ширмы, которую они собирались мастерить к
ожидающейся свадьбе в их же кружке. Шелк для кимоно,
шерсть на платье - все шилось сообща и по поводу,
оторачивалось, вышивалось, расписывалось. От кутюр,
короче, для внутреннуго пользования.
Необходимое закупили, приятель позвал попить чаю,
который предпочитал мешать и бурно сочетать с водкой.
Они потанцевали втроем на помосте, на котором завтра
предстояло слушать лекцию, и где, опережая события,
маячила тень непоседливого бодхисатвы.
То ли она уловила нечаянное присутствие, то ли водка
оказалась нехороша, то ли не хотелось мешать, так или
иначе, она выбежала на улицу, кому-то звонила, плакала в
плечо малознакомым прохожим, встретила своего
брошенного мужа, расхохоталась, узнав, что их все ищут и
собираются в музее, где работает Н.
Как раз в музей ей идти не хотелось, она смутно
помнила, как позвонила и тому, писавшему лекцию, и,
задыхаясь, сказала, что расстается с ними со всеми, с их
ширмами, платьями, лекциями, пацификами, цветочками,
взаимным обожанием, паутиной неслучившихся историй и
неуловимой иерархией приоритетов.
Она застряла в сугробе, увидев его развивающееся
пальто, древнее как война и достоверное как ленд-лиз.
Прочие куда-то делись, кажется им велели идти внутрь,
туда, где уже ждали, грели чай, курили и собирались
рассказывать забавные случаи.
Они шли по городу, в котором им нечего было делать.
Они спустились в метро, доехали до вокзала, сели в
электричку. У нее не было ничего. У него - книжка и три
рубля. Они болтали, препирались, засыпали, просыпались
от холода, брели по платформам, ждали следующей
электрички. Утром в Питере им об]яснили, что они
неправильно себя ведут. Знакомые были ими недовольны.
Незнакомые радовались и звали в гости. Это сделалось
закономерным, но они не задумывались, а двигались к
югу, прочь от зимы, погони, цепких объятий и
привязанностей.
Его жена вышла замуж за хромого еврея и уехала в
палестины, где нарожала четверых детей, приговаривая,
что сам Христос праздновал субботу. Ее муж женился,
защитился, живет где жил и забыл слова судебного иска,
которым он хотел отомстить. Приятель, с которым
совершались покупки, программист-одиночка, затерялся в
тени дождавшейся его оформительницы. Те, для которых
мастерилась ширма, поженились, расстались, одна
сделалась воротилой бизнеса, родила девочку, купила
подъезд в Митино, продала подъезд, купила пионерлагерь
и командует 25 головорезами с табельным оружием.
Другой, как был архитектором, так и остается таковым,
бедным мытищинским жителем, выигрывающим конкурс
за конкурсом, и не первый год собирается жениться на
очень православной сотруднице с очень строгими
принципами. Н., что работала в музее, работает теперь в
другом музее, написала диссертацию, которую хотела
написать очень, так как ее мама, имеющая диагноз
маниакально-депрессивный психоз, писала диссертацию
всю жизнь и не закончила, ибо отвлеклась на прием
информации из космоса. Н. оставила своего мужа, тот стал
писателем, долгое время, лет семь или восемь, провела с
пьющим фотографом, которого чуть было не убил ее
подрастающий сын, плохо переносивший алкоголь,
ревность и фотодело. Н. слишком любила этих уехавших -
порознь, чтобы сердиться на них, когда они так некстати
исчезли вместе. Она писала им письма, нежно браня, и
утешала оставшихся, как умела. И ей повезло. Гораздо
меньше повезло ее брату, который женился на молчаливой
генеральской дочери, отстоял право делать лекарство от
рака в европейском захолустье, которого не сделал, но
родил двух или трех дочек, которых нарекал в честь былых
подружек, звонил на родину и требовал суда над
коммунистами. Друг брата, его более одаренный
сокурсник, идеальный читатель, измученный абсолютной
памятью и полной неспособностью к творчеству, элемент
нескольких треугольников, ценитель тончайшей
философии, выдал замуж возлюбленную, трижды избежал
крещения, отъехал на историческую родину бабушки, где
сделался раввином. Наконец, друг Н., безуспешно в нее
влюбленный, блистательный дилетант, изящный
собеседник, шестой ребенок в многодетной семье, не
затертый ни тюрьмой, ни дуркой, не стал актером, ни даже
писателем, хотя собирался, но занялся гончарным делом,
преуспел и обучает 20 учениц лепить продолговатые вазы
причудливых пропорций.
В том далеком декабре многое могло разложиться иначе,
но никто не задумывался, тем более те, кто двигался к югу.
В Таллине, куда они прибыли на грузовике, игравшем в
перегонки с другим грузовиком, их ждала плеяда
разнообразных поклонников цветочного племени, точнее
самой идеи. Free love шла на ура в теории, а на практике
вызывала сомнения. Главный идеолог хиппизма по сю
пору пишет с восторгом об автостопе, цветах и музыке, об
американских коммунах и Вудстоке, как хороши они
были, как свежи и прекрасны. Живое воплощение love
power вносило сумятицу в уютный мир теоретика. И он
сказал веское "НЕТ". Он живет там же, с теми же, пишет о
том же, обогатив свое теоретическое знание двумя-тремя
поездками автостопом, гражданства ему не дали.
Его друг музыкант, ученик и соавтор, нечаянно
познакомился с девицей, мечтавшей вернуть гения на
историческую родину. Первым делом она расстроила
дружбу. Музыкант оказался достаточно талантлив, а там и
родина сделалась доступнее, она рассказала ему, что он-
таки еврей, круг знакомств фильтровался, постепенно
стали отъезжать гитаристы, басисты, барабанщики. Раз он
пришел домой, и люди, изучавшие родной язык под ее
руководством, подняли глаза и хором спросили: "А это
кто?" Он вышвырнул их вон, бранясь обидными словами.
И уехал в Европу. Собрал музыкантов, рубил столбы на
немецкой границе - мешали проехать, сделался "дном
Амстика", жил в Париже, скрывался от интерпола и
алиментов, но барышня успокоилась лишь тогда, когда
увидела афиши русского театра с его именем. Там, на
иорданских берегах. Видимо, теперь хватает телевидения,
камер, журналистов, которых было досадно мало, чаще и
вовсе не было, на домашних и подпольных концертах, не
приходится подклеивать клавишу и привязывать струну.
Его детский приятель преподает в музыкальной школе в
Сиднее. Услышал на улице эстонскую речь, узнал
знакомых, бросился к ним, а они ему:"Пошьол вон, такая-
то морьда!" Телевидения достаточно, чтобы включить
ящик в Москве и увидеть, увидеть и расплакаться,
встретить мальчика, начинавшего свою музыку в той же
таллииннской квартире, с покрасневшими влажными
глазами, который отказывается верить в пространство и
время, и приговаривает:"Ты видел? Ты видела?"
Он не увез с собой ничего. Осталась полукровка-
кореянка, звезда тусовки, держит туристическое агенство,
в котором служат две художницы, ежегодно поновлявшие
надписи на Love street, а ее давнишний поклонник Цыган,
саратовский уроженец, охранявший олимпийский объект,
а значит имевший раз в три дня апартаменты на 10-15
человек, ныне хозяин казино и раз в год летает с
директором турбюро в Гималаи. Иногда к ним
присоединяется старейший стопщик несуществующей
страны - первым получил гражданство, поскольку его
православная поповская семья проживала в Эстонии в
годы первой республики, он обитает в том же доме не
Пярнусском шоссе, откуда отправлялись на трассу все
поколения беглецов. Говорят, он закончил рыть подвал,
наладил отопление и по-прежнему раз в год шьет
парадный белый пиджак, неизменно уезжающий на чьих-
нибудь узких плечах.
Стояла лютая зима, когда они распрощались с мастером
безупречного кроя и вышли на ночной стоп. Цыган
предложил им последний раз подумать - он брался
перевести их контрабандной тропой в Польшу. А там их
увезли бы дальше. Рисовалось авантюрное приключение, в
конце которого маячило неприятное never more, а у них
крутилась другая пластинка, и путь их лежал не на запад.
В Киеве их приютил театральный художник,
переживавший бурный роман с особой из Харькова.
Позднее они отвезли письмо из гостинцы в домик на
Холодной горе, где обитала королева его грез. Художник
даже женился, но все как-то не сложилось, он запил,
продал квартиру, путешествовал, попал в Китай, продался
на рисовые плантации, откуда едва спасся, жил при
монастыре в Монголии, нанялся на рыбачее судно,
перебивался в Японии и Гонконге, где служил уборщиком
в опиумной лавке, пока случайно не разговорился с
соотечественником, знавшим его друзей. Люто затосковал,
год потратил на возвращение. Теперь это тихий старичок,
его неохотно берут сторожить церкви - ясно, что он пьет,
у него нет прописки, жилья, а ремесленные навыки он
забыл, да и кому они могут понадобиться, способности
бутафорского преображения привычных предметов. Дом
на Холодной горе заколочен, его хозяйка исчезла
бесследно.
Несколько дней, что они прожили здесь среди сундуков
и комодов, заполнялись беседами о стихах, превратностях
любви и беспокойством, как он там, в Киеве... О времени
напоминал разве что телевизор, в котором все фигуры
получались приземистыми и змеились, телевизор не
говорил, а только свистел, но его обладательница
обходилась с ним как со стареющим родственником:
подбадривая и не надеясь на выздоровление. Она любила
литературу, как ее любили два века барышни в провинции,
не замечая переворотов, режимов и систем, изумлялась,
узнавая, что фигурки, качавшиеся на экране, недурно
писали - царила эпоха длинных поэтических вечеров. Она
признала за своими постояльцами романтическую правду,
соотносила ее со своей и на прощанье показала им
коллекцию юбилейных рублей, в которых два было
одинаковых.
Следующее пристанище их ждало в Днепропетровске. В
память о Елене Блаватской лучшая часть населения
постигала непостижимое и расширяла сознание
подручными средствами: от домашнего вина в
немерянных дозах до беладонны. Математик и библиофаг,
подбиравший подружек исключительно из числа
продавщиц книг, с легкостью поддерживал разговор на
любую отвлеченную тему, в каком бы состоянии ни
пребывал, а он пребывал в причудливых состояниях и
очень не любил состояния трезвости. Работал он на заводе
и всех водил знакомиться с шестого цеха начальником. Он
уехал последним, в тоске, смятении и непривычной
здравости, вслед за младшим братом. Его друг, график,
работавший офорты, вылетел из института за слова
Иерусалим, Иордан и Сион. Рыжий, голубоглазый и
насмешливый, любимый сын подпольного миллионера,
пристроился ремонтировать синагогу, откуда его тоже
попросили за другие слова. Лежа под потолком на лесах,
он, капая белилами на стоящих внизу, громогласно
переговаривался с напарником о том, что Иисус Христос
ему лично очень нравится.
Пришлось уехать: сперва в Магнитогорск, где он служил
в знаменитом кукольном театре, но страшно огорчался,
что вместо горы Магнитной одна лишь магнитная яма, а
затем туда, где можно было с полной отдачей заниматься
офортами, не давая отчета в своих привязанностях.
Путь в Крым, известный всякому, кто пробовал этот
маршрут, манил, хотя в Крыму не имелось завязок,
адресов, зато была зимняя Ялта и пустынные берега
действительно Черного моря. Симферополь оказался
обитаем, их окликнули, узнали, позвали, приютили. Там
они встретились с человеком, которого называли братом и
любили сотни людей от Львова до Иркутска. В
Симферополе он учился фотографировать, что стало его
способом заработка позднее. Он мог разгрузить вагоны,
сварить еду на 20 человек, танцевать ночь на пролет,
разговаривать о свойствах табака, ткани, цвета, не
переставая излучать невероятной силы свет. Он неистово
постился, перепутывая даты и пропуская Пасху на неделю,
читал крошечное Евангелие, которое прятал во время всех
обысков, на него был объявлен розыск и он числился в
бегах, поскольку менты в его родном городе собирались
повесить на него нераскрытые дела. Когда он получил
известие, что взялись за его брата, он пошел сдаваться в
психушку, но, едва войдя в кабинет под завывание буйных
за стеной, расцвел такой ослепительной улыбкой, что был
изгнан из дома скорби с позором. У него в кармане
хранился неразменный рубль, на который ежедневно
неопределенное количество желающих могло испить
кофе. Он неуклонно искал битвы, ценил рыцарский дух и
победно бился с превосходящим противником, побеждая
не столько ударом, сколько лучезарностью. Дальше они
ехали втроем, пока он внезапно не принял решения
вернуться домой и сдаться, махнул рукой, сквозь стекло
одарив их прощальной улыбкой. Что случилось потом - об
этом говорить рано, потому что этот волшебный герой все
еще рубится со сгущающимся мраком, может быть
последний рыцарь, не ведающий ни печали, ни уныния.
Хранитель симферопольского хиппианского народца,
добрый папочка, привечавший странников во времена,
когда они не составляли социальной проблемы,
собиратель реликвий и свидетельств, кормилец и спонсор,
вывозивший коммуну на уикенд в Ялту, перебрался в
Москву, попал в переделку, спасся от наседавших во
Франции, куда увез свою коллекцию и где по сию пору
держит открытыми двери для плавающих и
путешествующих.
Через керченский пролив они перебрались, гонимые
внезапным мартовским похолоданием. И прожили почти
месяц в домике, нависавшем над Барсовым ущельем, куда
их устроил туапсинский человек, убедивший свою
бабушку, что домик нуждается в охране. Вокруг
реликтовой буржуйки в иные вечера собиралось человек
десять. Прибытие парочки отмечалось как-то невероятно
бурно, и все застеснялись своего долгого сидения на
месте, готовились к странствиям. Одного несколько лет
спустя убили в Молдавии, другой попал в облаву, третий
погиб в горах, самый неистовый гордец узнал, что его
подружка умерла в автокатастрофе в Сибири, отыскал
свою дочь, наладил дело и процветает, раз в году объезжая
дома, в которых теперь живут чужие люди.
По договору с бабулькой они побелили хатку и двинули
на восток, не умерли с голоду в Баку, не были зарезаны в
порту, их не ужалили ни змеи, ни скорпионы, и преодолев
пустыню, они оказались в Ташкенте. Дома у человека,
которого его собственные родители посадили за
тунеядство. Он отсидел и уехал из России с ее низким
небом в Азию, где до небес не достать. К нему лежали все
пути, здесь знакомились, оставляли книги, записки для
друзей, жили, уезжали, а он оставался, читал книги,
вспоминал сказанное, через год приезжали новые,
привозили вести из центров, он всех водил в гости к
друзьям-художникам, где журчал ручей, не громче журчал
ситар, курились благовония и на стене висела гигантская
фотография с небожителями, которых звали Азазелло и
Офелия, и было доподлинно известно, что все хорошо.
Ни слова о том, что было дальше. Ни полслова ни о
парочке, ни о дороге, ни о временах, которые - все -
существуют одновременно.
|