АНДРЕЙ ПОЛОНСКИЙ.
РАЗНЫЕ СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ.
ПЕСЕНКА ДЛЯ ВОЛОДИ АДАМОВИЧА.
На нас не держится семья,
ничьи ни сыновья, ни дочки,
у каждого судьба своя,
мы одиночки, одиночки.
Пока гужуется народ
у проходных доступных истин,
мы уплываем в небосвод
и крылышки под солнцем чистим.
Трагична жизнь без короля,
с поличным пойманы химеры,
еще не скоро вся земля
обрящет строгий образ веры.
Тогда затихнет непогодь,
отыщет каждый по подруге
и успокоит свою плоть
в последнем акте Калиюги.
Пока ж такого не стряслось,
пускай последние денечки,
да будет смех, да будет злость,-
мы одиночки, одиночки.
Грозит проклятьями пророк,
во рту пророка гной и пена,
ему, пророку, невдомек,
что слаще верности- измена.
Он хочет власти, хочет прав,
он злу и смерти бросил вызов,
но личность, от него устав,
предпочитает телевизор.
Спокойно курит свой табак,
бежит кружков шитья и кройки,
и не участвует никак
в процессе нужной перестройки.
Настанут кислые года,
эпоха сбора винограда,
но наша сила и беда,
в том, что нам многого не надо.
Хватило б плану и любви,
чтоб догулять остаток ночки,
мы не чужие, не свои,
мы одиночки, одиночки.
1988.
ИЗ ЦИКЛА "ПОД ЭПИГРАФОМ".
. "Это дверь в стене, давно заброшенной,
Камни, мох и больше ничего,
Возле нищий, словно гость непрошенный,
И ключи у пояса его".
Н.Гумилев.
Как королевская удача
нам улыбалась сгоряча,
дарила право жить иначе,
как шубу с барского плеча.
У всякой жизни- угол взгляда,
клейми, валяй, во что горазд,
стоит с мечом на страже ада
в тигриной шкуре пидарас.
Он в настроении бездельном
наркотик курит, чешет зад.
И спину греет, как в котельной,
и черти пьяные визжат.
1988.
"И звездный знак его Телец
холодный Млечный путь лакал".
Высоцкий.
О чем ты призадумался, приятель?
Опять мечтаешь о добре и зле?
Любовниц- сотни, сорок тысяч братьев
Над нами- в небе, с нами- на земле.
В потоке бытия смешны истоки,
Нас эрудицией случайной не возмешь,
Всегда смешны истоки на Востоке,
Но на Востоке ты как личность- вошь.
Лежишь среди Вселенной, раб часотки,
Гниешь, от лепры стонешь, хочешь жрать...
В России круче чес- чахотки, водки.
Мы ох как кротки, но собрали рать.
Я знаю распри, радость и раскачку
Стиха и страсти. Полно, брат Стрелец,
Платки нарядней надевают прачки,
Еще до драчки чуя мой конец.
1988.
"Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин...
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал".
Мандельштам.
Как научиться говорить?
Сверчок- молчок, свирель- зубаста,
Свою обуздывая прыть,
Мы голый зад возводим в барство.
Был обязателен хандроз,
Хирели десны, жгли абсцессы,
А в сказках принцы в полный рост
И большегрудые принцессы.
Сладко пахнет белый героин,
Чтобы нас никто не отыскал.
1988.
СЕБЕ НА ТРИДЦАТИЛЕТИЕ.
"Кто честной бедности своей
стыдится, и все прочее..."
Бернс.
Я в тридцать лет взглянул на свет
и ляпнул: свет хорош,
а что там есть не только свет,
так это тьма и ложь.
К кому не прилипает грязь,
тот, значит, сам не грязь,
приятней умереть смеясь,
чем жрачкою давясь.
Хоть рано подводить итог,
но он совсем неплох,
я к людям вывел, видит Бог,
две сотни славных строк.
И раз не уронил стило
с достоинством в гранит,
то слава- ей не повезло,
пускай повременит.
Ведь к ней доставят, выйдет срок,
закончу свой урок,
и привезут меня в барак,
под низкий козырек.
Я в жизни дам отчет тогда
без басен и без врак,
какой я был герой труда,
какой я был дурак.
Как с темы смерти не слезал,
хотя кричали- слазь!,
дал волю песням и слезам,
нацеловался всласть.
Пока ж смотрю на белый свет
и говорю: хорош,
а что там есть не только свет,
так это тьма и ложь.
1987.
ИЗ ПЕРЕПИСКИ.
I.
Я снова рискую сойти с пути,
я снова рисую, я уже век сижу взаперти,
но все-таки это лучше, чем с девяти до пяти.
Впрочем, что лучше?
Любимая мной дама давно любима не мной,
она стала чьей-то вполне законной женой,
я был на свадьбе, потом у меня был запой.
Я ей лобызал ручку.
И оттого, что это только письмо
тебе, мой милый друг, в твою милую старую Африку,
сознаюсь, что подаю сам себе вместо смокинга- смог,
и кутаясь в нем,
выхожу в гостиную к завтраку.
Был Васильев, сказал, что я слегка занемог,
ты знаешь, у них у медиков такая привычка.
Впрочем, я теперь всем бочкам затычка.
Мой холст давно от слез случайных подружек промок,
хреново с сигарами и с деньгами.
Кстати, как девушки в этом твоем Сенегале?
Расписаться в собственном бессилии всегда легко,
не трудней расписаться в книге ЗАГСа,
заготскот запасает на зиму молоко,
на стене тюрьмы лозунг: "Наши кадры- наше богатство!"
А еще я хотел рассказать тебе,
что написал две картины,
одна называется "Покорность судьбе",
другая- "Странная привязанность Магдалины".
Плохо здесь с красками, с погодой хуже еще,
вышел за сигаретами- заработал прострел в пояснице,
Женька Михайлов уволился, в прошлом месяце получил расчет,
теперь целыми днями пропадает в столице.
II.
Жена французского посла как в песне давишней- мила,
жена британского посла дурней собою,
здесь сорок градусов жара,
но так выходит, что с утра
до вечера все заняты любовью.
Ах милый, это романтический каскад,
здесь все хотят, да не положено по штату,
еще смотрели мировой чемпионат
(у вас транслировали?)
из Ирапуато.
Мне кажется, что я давно сошел с ума,
мне снятся переулки и проселки,
какой там к черту дипломат,
плешь на башке, подслеповат,
ношу очки, хожу в линялой гимнастерке.
В посольстве отключили вентиляцию,
здесь часто перебои с электричеством.
Сожрали двух миссионеров. Они успели передать по рации,
что племена Эзарастии с восторгом принимают католичество.
Я рад, что ты работаешь, как надо.
Ну ничего, увидимся, дай Бог.
Куплю машину, встретимся в Отрадном
и двинемся на северо-восток.
Пиши почаще. Шли картинки.
Возьми ботинки из починки.
1986.
ЗАКАТ- СУМЕРКИ- НОЧЬ.
И яблок стук глухой, и переклич миров,
и электрички отдаленный ропот...
Люблю тебя, распятие дорог,
далеких от больших путей Европы
за то, что здесь так сладок смысл слов
"один, вдвоем, бродить по белу свету",
за то, что здесь так легок и полог
спуск к осени с альпийских пастбищ лета.
Чуть горьковат костра прощальный дым,
и мы бесплотны, точно сны и тени...
Так ищут просветленья. Это гимн
не звездопаду, а грехопаденью.
Людской удел не застрахован от
щедрот напрасных и сиротской доли...
Но за ворота выйди- вышит свод
небесный тем же, что и наше поле...
Я должен был дарить стихи. Я знал,-
без этого обидятся и скроют
свою обиду, что всего страшней.
А между тем по небу шел закат,
размахивая тонкой, бледно-алой,
веселой ленточкой.
И я тогда
от счастья рассмеялся. Только в этом
и состоит, друзья, секрет стиха.
Тебя закат вплетает в сеть своих
намерений, и вот- уже готово-
кружатся рифмы и снуют слова.
Но со словами надо бы, конечно,
не слишком торопиться, ведь они
норовисты. У каждого свой статус.
Они, подобно людям, в социальной
ячейке пребывают. Скажем, слово
"закат" так поэтично, а "дрочить"
не поэтично. Между тем так много
отроковиц и отроков сегодня
дрочили на закате. Знаю точно,
отроковиц и отроков не счесть.
Но это не годится для стиха,
который я дарить обязан, впрочем
все можно выдать за фигуру речи.
Мол, отроки учились на закате
любви высокой. Что ж. Тогда сойдет.
А что еще случилось на закате?
Юнец писал записку на заборе,
девица тосковала о солдате,
уехавшим с войсками за три моря,
парторг читал вчерашнюю "Вечерку",
а секретарша стригла крашеную челку,
охрипший пианист хотел присочинить
к известной песенке еще один куплет,
чтоб удивить дешевый ресторанчик...
Забыли тех, кого любили раньше,
чтоб вспомнить тех, кого в помине нет...
А между тем закат, как полновластный князь,
осматривал с шатров старинных колоколен
свой мир. И ничему земному не дивясь,
казалось, оставался всем доволен.
Ведь он, закат, видал еще с восхода,
что за морем чума и непогода,
а здесь такая осень, здесь горит
березы ветвь, как челка листопада.
Темнеет. И ночные фонари
льют желтый свет на кольцевую автостраду.
Так будет продолжаться до зари.
Закат, закат- князь, инок и палач,
чертеж небес суров и неподсуден,
ты сумерки набросил, точно плащ,
на тенисные корты и на судьбы...
Мир так устроен: сон, еда, питье,
об этом и в два года знают дети,
и, если жизни нет на белом свете,
задача наша- выдумать ее.
1986.
НЕСКОЛЬКО ЭТЮДОВ О СЧАСТЬЕ.
Забор дощатый. За забором два иль три
воспоминанья притулились возле
беседки старой. Так врачует осень.
Здесь в прошлые года сидел старик,
курил махру и говорил, что гроздья
рябины, в перемать, ему всегда
напоминают кровь.
Тускнел Георгий,
и с каждым годом становилась гимнастерка
белее и белей.
Но этот опыт-
не опыт вовсе, а скорей начало
бродячей жизни, ведь забор дощатый
не охранял нас даже от собак
бродячих...
Святой Георгий,
как колдует осень!
И листья ластятся, как нежные щенки-
язык шершав, а плоть хрупка.
Язык шершав, а плоть хрупка,
ты не прочнее мотылька,
распятого на поздних травах.
Как он летел, как ты рыдал,
как шел в атаку тот солдат,
как жадно властвует закат
над рыжей осенью и ржавой.
Умрешь? А если я умру?
Нет, лучше умереть вдвоем нам.
Весеннее окно огромно,
осенний глаз щадит деталь,
и филин ухает над домом.
Он не желает улетать.
1986.
ПРОБИРАЯСЬ НАОЩУПЬ...
Слова податливы, как воск,
ты дотянись рукой до возле
звезды парящей стаи коз,
и станешь сам- небесный козлик.
С шести утра будильник спит,
его хозяин бродит в нетях
и знает твердо: аппетит
себе нагуливает этим.
Смещая план, замацать план,
смешать наркотик с нашим потом,
в психоделический туман
сгрузив все кислые заботы.
Мы сами знаем, что по чем,
мы все нюансы различаем,
"поэты гибнут над ручьем",
а граждане- под кирпичами.
1986.
ЦЕНТРОВЫЕ ТАСКИ (1).
Мои мысли квелые-
дай на лапу, пень-
а друзья веселые
каждый божий день.
Глупо хорохориться,
что я сделал? где?
не могу устроиться,
влиться и т.д.
Ты совсем нездешняя,
я совсем не тот,
вот и мысли грешныя,
так разэтак в рот.
Неглиже ободрано,
скомкано уже,
все казались бодрыми
и пошли на жэ.
1989.
ЦЕНТРОВЫЕ ТАСКИ (2).
Все получалось хреновато:
аккорд, еще аккорд, плевок,
мы в целом жили небогато,
и все стремились на восток.
Но понимали в самом деле,
что наши хмурые князья
так плохо выглядят в постели,
что хуже выдумать нельзя.
И Пушкин был нам как опора,
зане снабдил его Эрот
стрелою, что входила споро
под сердце, в задницу и в рот.
1989.
ЦЕНТРОВЫЕ ТАСКИ (3).
Жать всегда по следу
и бежать беды,
лучше ждать победу,
чем считать труды.
Никому не нужен
твой изящный ход,
колбаса на ужин-
средство от невзгод.
Не ходи на лыжах,
на голову встань,
на кого обижен
ты в такую рань.
Выкинули номер,
извели в конец.
Раз еще не помер,
значит- не мертвец.
1989.
ПЕСЕНКА ДЛЯ ДЖУЛИИ.
Можно сказать: сераль,
можно сказать: сарай,
можно сказать: вчера ли
мы здесь целовались, Галя,
по-моему по вечерам...
Право, мне очень, очень,
что не очень у нас с тобой,
были такие ночи,
нынче же явный сбой,
но брал я тебя, любовь моя,
не Галей брал, а любой.
Любой брал и Альбиной,
Верой, Настей, Татьяной,
Лизой, Екатериной,
Мариной, бля, и Марьяной,
трезвой брал и не трезвой,
резвый был и не слишком,
один ли закуску резал
или с другим мальчишкой.
Можно сказать: удача,
можно позвать врача,
мы выжили, не иначе,
средь визга, стона и плача,
под боком у палача.
Мы выжили, время выжгло
печатью на правом плече,
что ты, заслуживший вышку,
ходишь на УВЧ,
ссутулился- мол, простуда,
скурвился- был гепатит,
я драться больше не буду,
итак повсюду болит.
А ты не искал когда-то
судьбу, что венки плела
и не была виновата,
если не шли дела,
не шли дела- поделом нам,
значит пора на слом,
так и скажи всем знакомым,
мол, завтра пойдем-помрем.
Пусть соберутся точно
у Северных, у ворот,
у Западных, у Восточных,
у Южных и наоборот,
пусть соберутся срочно
у Северных, у ворот.
Можно сказать: сгорели,
можно сказать: болеем,
можно сказать: менестрели
ссучились, и привет,
что я завещаю людям,
сейчас сочиню поскорее,
сейчас сочиню поскорее,
а ты надпиши конверт.
Право, мне очень, очень,
что не очень у нас с тобой,
были такие ночи,
нынче же явный сбой,
ведь брал я тебя,
любовь моя,
брал совсем не любой.
Не Таней брал и не Аллой,
не Верой, не Вероникой,
не Дургой двенадцатипалой,
не Лакшми жемчужноликой,
и я не хочу другую,
ни Вирсавию, ни Саломею...
Я, как Шива, станцую,
и умру, как сумею.
1990.
ВОСЕМЬ СТРОК.
Что может быть нежней, чем это тело,
Восток души?
И губы выдохнут: я так тебя хотела,-
в ночной тиши.
Что может быть острей, чем это жало,
закат ума?
И губы выдохнут: я так тебя желала,
пусти, сама.
1990.
* * *
Казался изгнанником, был обитателем места, которого нет на карте,
стоял в переходе и видел мерцающий свет вдалеке,
мечтал об исходе- визгливом кошачьем азарте,
не верил природе, скорее гаданьям по смуглой и тонкой руке.
Чурался быть вместе, мол, если мы вместе, всегда кое-кто, да найдется,
чтоб- бах! невзирая на лица нас с грязью обочин смешать,
подумайте только, она полюбила уродца,
поэта-уродца, бездельника, нищую стать.
А он был наивен, упрям и нисколько не жалок,
в долг брать не любил, а себя раздавал ни за грош,
красоток легко целовал, а потом ночевал на вокзалах,
где джаз расставаний вливается в пьяный галдеж.
Какие истории там протекали когда-то,
сновали воришки, солдаты спешили в кабак,
теперь все не так, но едва ли судьба виновата,
и хмурый учитель всегда подтвердит, что один ты профан и дурак.
Я помню его, мы встречались, я знал его ближе,
я помню его, мы встречались, но верю молве,
еще, говорят, он убил двух студенток в Париже,
стал с возрастом рыжим...
А завтра он будет в Москве.
1989.
* * *
Воспоминаний странен свет.
Неокончательных побед
теперь видны несовершенства.
Вином обласкан, и согрет
в смешном заливчике блаженства.
Хозяин заведенья- грек.
Его супружница- татарка.
Ее полуприкрытых век
не вспоминаю. Было жарко:
лимон давали с коньяком,
и рыба полагалась к пиву,
и мы с друзьями под хмельком
ходили в лодке по заливу.
Ночник. А может быть луна.
Дурак. Но может быть удачлив.
Всего важнее ног длина,
когда плевать на то, что дальше.
Теперь совсем не все равно.
Гоненье было на вино
и вырубали виноградник,
играл албанец на зурне,
летел на вороном коне
вкусивший меры третий всадник.
1991.
ДОЧИТАВ ЛИМОНОВА. МОСКВА.
Ладно. Автор закончил, и мы остаемся теперь
в нашем воздухе кислом, сомлевшими от потерь,
девяностые годы, бля буду, последний приют.
Да, мне нравится время. Обидно, часы отстают.
Но как хочется жить, пусть опять продираясь сквозь грязь,
сквозь автобусный гвалт просочиться пытаясь, дымясь
от любви к папиросе, дающей скользящую спесь,
от любви к папиросе, в надежде на праздник успеть.
Но наркотики есть возле Рижского. Там Ришелье
собирает гвардейцев, которые гибнут в тепле
распродаж и обносков, нестиранных вечность кальсон,
чтоб в тумане фабричном расслышать последний клаксон.
Коренные просчеты сгубили весь мир на корню,
девок нежных до черта, их список похож на меню,
куда выбрался- рань, и зачем- ты попробуй, спроси,
философская рвань никогда не поймает такси.
Начинающий время жевать, доживать бутерброд,
забывает- плевать, что когда-нибудь время пройдет,
знай, тоску убивать, забивая козла на ветру,
этот промысел умер, и я неизбежно умру.
У шашлычных веселые типы, набравшись пивка,
рассуждают до хрипа о лучших сортах коньяка.
Ладно, автор закончил, а мы остаемся пока...
1991.
ДУЙ В ДУДУ.
Совсем времени мало, совсем мало времени, сны
назойливы, скоро уйду я в пространство без сна,
и смешно повторять, что не хватает мне тишины,
если ждет настоящая тишина,
и подумать стоит, зачем все так любят бывать одни,
когда одиночество ждет потом,
так и проходят дни,
проходят дни и пустеет дом.
Собака скулит, с ней забыли вчера погулять,
экран телевизора дрожит в темноте, как свеча,
свеча супротивника, Аввакум бы заметил нам- римская блядь,
но я люблю свое время и ругаю его сгоряча.
Торговля мыслью и плотью не так уж дурна, как порой
хочется ее заклеймить, все дышит спермой и потом,
удачей, шепотом шелка, красной икрой,
ассигнациями, стартующим самолетом.
Бензина и страсти привкус куда хорош,
собаку забыли вывести, и она скулит,
а телевизор доносит тебе домой вселенских галдеж,
так что крепись, куда ты уйдешь, пиит.
От пафоса лишних слов раскалывается голова,
иной воздевает руки и взывает к суду,
твое, виршеплет, занятьице- собирать слова,
собирай их, охальник, и дуй в дуду.
Дуй в дуду своей страсти, не жалей ее, не жалей,
если губы от крови лукавы и цвет их ал.
Не твоя собачья забота, что станет с душой твоей,
но в рай отправится каждый, кого ты поцеловал.
1991.
* * *
Что вдруг останется, что кануло,
кому теперь навек февраль?-
венец спасения- раскаянье,
и облегчение, и рай.
Скрипит сосна и гнется по ветру,
о смерти песнь свою твердит,
ты разрыдаешься над повестью,
чужой оплакивая быт,
двух постояльцев боль трактирную,
плохой ночлег, дурной итог,
и скорбь нездешнюю, надмирную-
наверно каждый одинок.
Кусает локоть незадачливый
любовник- ускользнула ввысь,
и март царит уже над дачами,
где мы спасаться собрались.
Великий пост, угодно каяться,
грехи считать и не грехи,
но ноша смертная легка еще
и потому, что сны легки,
что верность- странная попутчица,
все перепутает, сгребет,
а нежность, юная беспутница,
все карамелечки грызет,
все петушков своих посасывает,
сопит в девичий кулачок,
и над поселками, посадами
в чужое небо увлечет,
где нет раскаянья- рассеянье,
где нет спасения- обман.
Очнешься- будет воскресение,
надежный день для христиан.
1993.
* * *
Пустой окажется страна,
и мы окажемся скитальцы,
перебирая имена,
с усильем загибая пальцы.
У трех вокзалов, где трамвай
звенел, где тренькала удача
на балалаечке: бывай!-
легко обходимся без плача.
Мы разошлись, как норд и вест,
пятидесятый и семерка,
и каждому не надоест,
свой путь высматривает зорко.
Кто в Амстердам, кто к черту дам,
и в монастырь- творить поклоны,
к лицу мелькающим годам
темнозеленые вагоны.
Бравада дерзкого "прости"-
за путешествие оплата,
и что должно произойти-
произошло уже когда-то.
1993.
ПИСЬМО В НЬЮ-ЙОРК.
Насте Рюриковой.
Любезная Настя,
на дворе ночь, и я пишу тебе письмо в канун своего дня рождения,
видишь ли Настя, жизнь прелестная вещь,
ибо гонит прочь напрасные ожидания,
реальность проста,
но если счастье беречь,
всегда наступает опять
час свидания.
Московская полночь хороша уже тем,
что можно вспомнить, и помянуть и выпить,
не грусти, полно, любой найдет свой Эдем,
здесь снег и мороз, у вас дождь и Нью-Йорк,
и у нас и у вас череда событий.
Мы выступаем каждую неделю по радио и просто так,
мы пустились в поход за славой, то есть попросту обалдели,
третий номер выйдет о двухстах листах
с твоими рисунками, прозой Гуру,
может быть через пару недель.
Итак, я повторюсь, здесь идет снег,
здесь на самом деле, а тебе только снится,
у тебя там другой мир, другой век,
другие сюжеты, другие лица.
Как дела у посла, с кем подруга посла спала,
что пишут газеты, что рассказывают журналы,
Мы тоже пишем в газеты, для этого ремесла
мы созрели, такие дела,
но лучше не стало.
Вика погрузилась в свой институт,
у них вечно что-то тасуют- потом сдают,
но Вика желает домашний уют
и впридачу мужа.
Ее дом на Щелковской пуст и прост,
оттуда трудно дотянуться до звезд,
ее сумасшедший отчим, когда пьют, садится на хвост,
а кому он нужен.
Зато у Сереги новый роман,
девочка Олеся- морок, дурман,
студентка психфака, идей океан,
продает поделки из кожи,
он ее полюбил, а она его,
каждый хочет счастья, желательно своего,
и они тоже.
Макс нынче болеет, но он равно в пути,
ему надо за славой, но куда идти
он не знает точно и сидит взаперти,
мается температурой,
Джулия ему советует принять душ,
но Макс знает точно, что душ- это чушь,
и развлекает себя микстурой.
Московское время шестьсот шестьдесят шесть,
но это городу и делает честь,
он живет, свою экономя спесь,
возлюбив подполье,
где каждый мнит себя гением, закусив удила,
где награда- вечность, а быт- игла,
очень жаль, что ты это все проспала
и училась в школе.
Ты хорошая девочка, семи пядей во лбу,
ты сама выбираешь себе судьбу,
на иные поступки у тебя табу,
что, конечно же, верно.
Но помни, родная, мир не раут, но рак,
если кто и выживет- только дурак,
не бывает проку от наших драк,
да и это скверно.
Письмо обычное ушло почтой давно
и еще не пришло в Америку: грустно, но
там все изложено как в кино,
подробно и зримо,
я знаю, все будет неплохо, на это у меня нюх,
ибо страсть- это порох, а печаль- это пух,
надо научиться считать до двух-
раз, два и обчелся,
так будь же счастлива, храни тебя Бог
в далекой Америке, где я бы издох,
смешная девчонка.
1993.
НЕЧТО ИЗДАЛЕКА НАПОМИНАЮЩЕЕ ПЕСНЮ.
В городе, где ты был гостем,
обед имел и постель,
в городе после,
где ты теперь
рок-н-ролл, твою в корень,
супер-стар,
давай парень,
отвечай за базар.
Ты говорил ей такие слова,
от которых ночью становится день,
и твоя большегрузая голова
на стене оставила тень.
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
В Калифорнии, говорят, океан,
приезжают к берегу из далеких стран
длинноволосые придурки
чесать затылки,
курить окурки,
транжирить ночки,
играть в горилки,
искать затычку
для каждой бочки,
еще отсрочки
от жизни каиновой
поодиночке.
И сановитый и бесноватый
по их молитве нейдут в солдаты.
Хватило пули, хватило воли,
где мы служили, как нас кололи,
как пили пиво, курили травку,
плели браслеты, плелись по тракту.
А остальные с петлей на вые
танцуют глупые и неживые,
играют в покер, уставясь в порно,
что было белым, то станет черным.
Куда же ангелы смотрели,
охрана, вишь, береговая,
красивая на самом деле,
но мы таких не целовали,
у нас иные предпочтенья,
нас нелегко пустить под корень,
мученье с нами, блядь, мученье,
и ни один еще не помер.
Отвечай за базар, парень,
никого тебя нет кроме,
да и тень на стене, парень,
вопиет, но о чем скрою,
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
Ливерпульская четверка,
место истины- галерка,
вместо правды- ворожба,
нам удача- не раба,
нам она подруга,
вечности подпруга,
времени седло,
и куда же нас несло-
все заре навстречу.
За такие речи
Бродскому никто
не дает в пальто,
не дает в подъезде,
в нестандартном месте,
так как Нобелевский лауреат
может снять гостиницу, говорят.
Но поскольку, парень,
ты еще живой,
убирайся к черту
и валяй домой.
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
Вот и четвертый десяток пошел, как их там, годков,
в шесть лет мой прадед работал, в шестьдесят господин Катков
издавал "Московские ведомости", хвалил царя,
писал передовицы, попросту говоря.
До 17 года в библиотеках пылилось по десятку томов.
Ему бы пулемет, он бы смог
расстрелять демонстрацию в феврале, в октябре защитить Зимний дворец,
обеспечить себе посмертную славу и достойный конец
истории. Впрочем любой бедлам
надежнее, чем порядок, предписанный мусорам.
И даже если сложить все лагерные сроки советской страны-
не получится вечности, но если помножить цветные сны
о земном рае на число погибших в земном раю-
искомую вечность получишь, рифмующуюся с улюлю-
истиной, псиной, пайкой любви, паркой,
стригущей свою овчину. На небесном ветру жарко.
В Поднебесной холодно. В Италии Мандельштам.
Как и принято- все по местам.
Не держи, парень,
на людей зла,
эпоху отоварили
и она понесла.
Длинная дорожка,
хмурый лес,
хорошего понемножку,
приехал, слез.
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
Ты говорил ей: free love, малыш,
она предупреждала: ты говоришь,
ты говорил ей: мол, голос сел,
она утверждала: well.
Критикесса в очечках,
редактор со стажем
отметит, что прочно
сколоченный текст,
но много куражу,
пафосу, ажиотажу,
длиннот, общих мест,
иначе писал Капнист,
Капица, Киплинг...
Своеобразия ни капли,
герои осипли,
красотки пожухли,
молоко на губах обсохло,
в Дагестане ни сакли,
у ребенка сопли,
у котенка сифилис,
у автомобиля гараж,
у фюрера Ева Браун,
у моря пляж,
поэт покупает пряжу,
видеомагнитофон,
дачу и даже
не знает он,
когда найдет свободное время
встретиться с теми,
с кем имеет смысл поговорить по теме
"место поэта в рабочем строю".
Впрочем, объяснять кого я люблю
бессмысленно, ибо почти любого
люблю, пока он не произносит ни слова.
Слова, соединяясь, приносят вред,
слова опаснее, чем обед
у Александра Борджиа,
чем поездка на
автомобиле туда, где идет война.
Симонов согласился бы прокатиться,
если бы рядом была девица,
а когда бы Серова ехала с ним,
он
был бы пьяным в дым.
На какой стене твоя голова оставила тень?
Какой подряд Божий день ты превращаешь в ночь?
Парень, все кончено, ты мишень,
никто не посмеет тебе помочь.
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
К любой истории свой подход,
заметим, к блудницам монах идет,
ему говорят прохожие: Ave, авва,
где твоя стойкость, где твоя слава?
А он пьян с утра и стоит жара,
хохочут граждане и мусора,
высоко в небо уперся крест,
далеко Богу до наших мест.
Кулебяки, куличи,
все спасенные- бичи,
угости водицей,
может пригодиться,
ключевой и дождевой,
не водопроводной,
если у ворот конвой-
значит мы свободны,
значит можно песни петь,
над тоской куражиться,
и любой получит плеть,
коль неправ окажется.
Цени, парень,
такой расклад,
к нам за ограду
или назад.
Полумесяц светится
вдалеке,
лихая наездница
на горбунке.
Косая сажень,
левые башли,
кому несложно,
а мне нестрашно.
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
Она шла по земле, не касаясь земли,
поскольку мы накурились, как только могли
у гибкого времени на сквозняке,
в сквозном московском парадняке,
где за каждой дверью скользила мгла,
где жизнь открывалась, так как была
обшарпанной дверью в чужой астрал.
Я любил ее попросту, так как украл
у поста, молитвы, троих детей,
веселого мужа, добрых людей,
случайных любовников, полусна,
и она в целом мире была одна
со мной неуютным, со мной чужим,
скользила над городом, точно дым
из несуществующих труб печных.
Дыханье сбивалось. Удар под дых-
и трубочкой губы, удар навылет-
кому известно, что из нас выйдет.
А ты проходил, парень,
сквозь строй домов,
а ты вдыхал, парень,
горлодерущий дымок,
на потертых ступенях лестниц
любил прелестниц?
Добрые вести-
дурные вести.
Героям- памятник,
красавица- блядь,
куда как сладко
будет нам умирать.
Частокол судеб,
за ним дом,
где б найти то место,
где мы живем.
1994.
ВВЕДЕHИЕ В ПОЭЗИЮ
/МОИ ЗАПОЗДАЛЫЕ ВОСПОМИHАHИЯ О ВОЗВPАЩЕHИИ С ТPЕHИPОВКИ/.
Льюису с целью пpидания тому хоpошего настpоения.
Hас пьянил только воздух чистый,
книжных юношей гоpодских,
пpиспоpтсмененых онанистов,
пусть неопытных, но лихих.
Воздух влажен, пpоулок темен,
взpослых важная воpкотня,
и мой дpуг, футболист Истомин,
смотpит с нежностью на меня.
Я ему говоpю: Истомин,
дождь пpошел, значит воздух чист,
отчего же мой дpуг, истоpия
вpет, как музыка для глухих.
Отвечает Истомин pобко:
жизнь пpоста, но и смеpть пуста,
для повешенного- веpевка,
для пpохожего- паp изо pта.
Все нас знают: и дядя Леша,
и Иван, и халдей Pафаил,
тот, котоpого я, как летчик-
небо синее, полюбил.
Hо запомнят нас не такими,
а седыми и в паpике,
подагpическими, слепыми,
не в удаpе, а на толчке.
Hичего не поделать с этой
обязаловкой: люди нас
будут видеть в костюме, с газетой,
а не в кепочке, как сейчас.
Я, Владимиp Истомин, пpавый
полусpедний,- пpостоp люблю,
забавляюсь с Ленкой-шалавой
и под дых без пpомаха бью.
Hо запомнят меня, Полонский,
дуpно пахнущим стаpиком,
в гpязно-сеpой пижаме в полоску
и с моpщинистым елдаком.
Заpыдал Володька Истомин,
я ему поддал пендаля,
он ответил: удел наш темен
и пpибавил аpтикль "бля".
Бог- он свеpху, Володька- снизу,
все фамилии, как в меню,
если завтpа я выебу Лизу,
то убытки небу вменю.
1997.
ВЕРСИЯ.
Мир прекрасен, прозрачный воздух в груди,
на бульваре сумерки и дожди,
где мы бывали, кто впереди,
кого целовали- узнай, поди.
Через немало дотошных лет
след потемнеет, поскольку свет
дрожит и немеет, поскольку час
радости лишь для живущих нас.
Вечность туманна, но честь сладка,
сок на кончике языка,
урок для послушных, от них соткрыт
способ не помнить былых обид.
Но помоги им Господь в пути,
ибо на всякого не найти
прозрачного воздуха, зыбких встреч,
женщин, которых достойно сжечь,
лимона, безумия, коньяка,
целительно небо, но жжет тоска
по небу, которого нет пока,
листаем пергаментные века.
Впрочем, грустить бесполезно,- слог
слишком невнятен, настал ли срок
тоже неясно, но путь прямой
в сумерки, то есть навек домой,
вычерчен сквозь азиатский дым,
и наплевать- молодым, седым,
выдохнуть горечь и чай глотнуть,-
верный, надежный, последний путь.
У Кастанеды готов ответ,
ты не взлетишь, если сердца нет,
ты не уедешь, когда устал,
скозь стену навылет- твой путь в астрал.
Боишься урока, сожжешь слова,
земная морока всегда права,
до срока старик- не снимай кальсон,
судьба- однобокий, глубокий сон.
Но есть и другие, хотя зачем,
петлею на вые избыток тем,
а тонкое горло и так хрипит,
ни слова, приятель, страданье- стыд,
хотя и почтенно оно- твердят,
ни слова, приятель, страданье- яд,
глистою рыданье живет в груди,
желает представить, что бед среди
обыденный подвиг- твоя юдоль,
и самое чистое чувство- боль.
Но боль отменяет зеркальный смех,
астральный, нейтральный, холодный снег,
пушистых ресниц быстрокрылый взмах,
и ноги на плечи, удар, замах,
руками в загривок судьбы вцепясь,
ты скачешь и стонешь, подонок, князь,
поденщик, погонщик, певец, пастух,
и смерть твоя будет легка как пух.
1996.
* * *
Каждому кажется: мир уныл,
Каждому кажется: Бог ослеп,
каждому кажется: было б сил,
чтоб заработать себе на хлеб.
Вот и конвой понимает. Век
слишком суров, чтобы вина пить,
не человек замышлял побег,
надо прикладом точнее бить.
Хочется после таких речей
спрятаться в детстве, на милость снам
сдаться, чтоб мама, где горячей
в тысячный раз объяснила нам.
Чтобы винтовка была духовой,
кукла резиновой, птица живой,
чтоб не своей головою платил,
солдат оловяных пустил на распыл.
Каждому кажется: правит зло,
каждому кажется: правит бал,
каждому кажется: повезло,
с губ не срывается: заебал.
Но заебавший нас в свой черед
откинет коньки, мы возьмем сто грамм,
и первый министр как всегда соврет,
что как-то особенно грустно нам,
так как винтовка была духовой,
кукла резиновой, птица живой,
и головою платить не пришлось
счастья не густо, но живы авось,
и не придется уже никому,
головы наши теперь ни к чему,
людям мы так и не сделали зла,
сына от армии мама спасла,
до самой смерти играет в войну
милый старик, потерявший жену.
Каждому кажется: это грех,
каждому кажется: надо прочь,
и в результате настигнет всех
лучшая участь- полярная ночь.
Но голуби кружат на крышами. Дым
в синее небо уходит. Здесь
мы приготовились есть и пить.
Так что не надо грустить о том,
что слишком хрупкий под дымом дом
и голубятни для голубей
ловчий умелой рукой мастерит.
1996.
* * *
Я не знаю откуда, какие дела,
нет надежды на чудо- земля понесла,
от разрухи и блуда закусив удила,
наше время- простуда, и участь- зола.
Улыбнись мне, паскуда, поскольку светла,
за горой чудо-юдо, здесь чистая мгла,
до суда-пересуда дорога легла,
дел несделанных груда, но в сердце игла.
Мы играем по кругу на черной трубе,
улыбаясь с натугой подобным себе,
бледнолицые вороны новых времен,
полюбившие войны за шелест знамен.
Что тебе в полотнище линялом, скажи,
в наших песнях пожары и мятежи,
вон хохочет отчаянье, глотку дерет,
вот молчит Ванька-Каин, вот сеятель врет.
В городок, в самоволку, всегда под хмельком,
хорошо по осколкам гулять босиком.
1997.
СВОЕОБРАЗНО ПОНЯТОЕ ПЯТИСТИШИЕ.
1. Я и не знаю какое
бьется во мне отрицание,
ноздри щекочет...
2. Нет смысла тосковать о главном,
когда вокруг- патриархат,
и каждый знает, что спасется,
хотя уверен- виноват.
Ребристой ночи воздух горький
вдыхая, думать о смешке,
надсадно булькающем в горле,
подвешанном на ремешке.
3. Все, что я умею, имею,
голоса, как опасная бритва,
исполосовавшая бессоницу...
Какая очаровательная блондинка,
какие колготки!
4. Все, кажется, сделал,
но юность прошла,
а с нею- надежда,
такие дела.
Сижу себе с трубкой,
гляжу в потолок,
к востоку струится
мой горький дымок.
5. Это ведь я, пересчитывающий монеты,
перебирающий за и против,
некогда участник побега в сторону,
аранжировщик пустот,
танцевавший медленный танец с...
Гендель, Гендель, забываю, каким ты был.
1997.
* * *
Я знаю, будет остановка
конечная, и рай, и рана
сердечная. Легко и ловко
судьба глядит с телеэкрана.
Ударный кадр. За ним молчанье.
Случайных чисел совпаденье
трактуется необычайно,
твой быт становится мишенью
для постигающего тайну
божественного отраженье.
Ах, это фокусы, мой милый,
где эта суть, где этот путь,
заклятье не имеет силы,
кого ты вздумал обмануть.
Переиначивший запреты,
слагавший символы в слова,
ты знаешь сам, в какие лета
от бед кружится голова.
Что втуне делают другие,
как суд вершат, теряя стыд,
и к идолам с петлей на вые
спешат ревнители обид.
От одиночества до счастья
себя придумать невпопад,
не в наших снах, не в нашей власти,
никто не будет виноват.
Последний замысел к движенью
никак не склонен. Тьма и свет
вступили в бой, и отраженьем-
наш незатейливый сюжет.
По предсказаньям мир кренится
к закату. Значит городской
мотив- увидеть и влюбиться,
расстаться, сгинуть, раствориться,
застигнуть, наплевать на лица
и удалиться на покой.
Кто ты, случайная служанка,
с улыбкой, данной как ответ,
конца эона содержанка,
эола быстрокрылый след?
Я, опухоль на теле бога,
газетчик, лицедей, связной,
осталось времени немного,
там небеса, там ждут итога,
нас скосят как траву, дорога,
увы, распахнута не мной.
Итак, приятель и подруга.
Рискуем очутиться вне
искомой радости. Заслуга
немногим ясная вполне.
Меняется давленье. Ветер
крепчает. Насладиться этим
едва ль успеем. Междометьем
случайным кончилась тоска.
И с жестяной своей косою
хохочет время надо мною,
и тишина встает стеною,
и длань бессмертия крепка.
Переборщил. Довольно складно.
Наврал, надежду теребя.
Исчезнем в пустоте,- и ладно.
А жалко вовсе не себя.
1997.
|